— А-а, вам не нравится, вы считаете, что это плохо сделано!
— Дорогая моя!
— Тсс! Старуха наверху! А у меня здесь есть репутация. Будьте добры сесть! Незачем бегать взад и вперед по комнате и поднимать на ноги весь дом! Вот, получите! — Она ударила веером приблизившегося к ней Тэтчера. Он сел.
— И вы не удосужились повидать меня за этот год и не написали мне ни слова!
— Кармен!
— Садитесь, дерзкий мальчишка! Разве вы не знаете, что нам полагается говорить о делах, по крайней мере этого ждут от нас те, кто находится наверху.
— К черту дела! Кармен, дорогая, послушайте… — Мне больно говорить это, но Тэтчер уже завладел спинкой кресла, в котором устроилась Кармен. — Расскажите мне, дорогая… об этом сенаторе. Вы помните, о чем у вас шла речь?
— Ах, рассказать об этом старичке? Так мы говорили с ним о делах. А вы послали к черту все дела!
— Кармен!
— Дон Ройэл!
* * *
Хотя во время этого разговора мисс Кармен то и дело пускала в ход веер, в комнатах, должно быть, стояла прохлада, потому что, спускаясь по лестнице, бедный Гарлоу, страдавший бронхитом, отчаянно закашлялся.
— Ну-с, — сказал он, входя в кабинет, — я вижу, вы разыскали Тэтчера и показали ему документы. Я уверен, что у вас было достаточно времени на это. Матушка послала меня отправить вас обоих отдохнуть.
Кармен закрылась мантильей и молчала.
— Полагаю, что вы уже достаточно разбираетесь в делах, — продолжал Гарлоу, — и понимаете, что документы, представленные мисс де Гаро, выполнены весьма художественно, но с юридической точки зрения не имеют никакой силы, если только вы…
— Если я не попрошу ее выступить свидетельницей. Гарлоу, вы славный человек! Не скрою от вас, мне бы не хотелось, чтобы моя жена воспользовалась этими документами. Мы перенесем тяжбу в разряд «неоконченных дел».
Так они и сделали. Но однажды вечером наш герой принес миссис Ройэл Тэтчер газету, в которой был помещен трогательный некролог покойному сенатору.
— Кармен, милая, прочти это. И тебе не стыдно за свои закулисные делишки?
— Нет, — твердо сказала Кармен. — Это были серьезные дела, и если бы все кулуарные делишки велись так же честно…
Перевод Н. Волжиной и Н. Дарузес
ЧЕЛОВЕК СО ВЗМОРЬЯ
ГЛАВА I
Он жил у реки, впадающей в огромный океан. От широкого речного устья его жилище отделяла лишь узкая полоска земли — прилив покрывал ее сверкающей пеленой воды, отлив оставлял на ней случайные дары суши и моря. Бревна, вывороченные прибрежные кусты, обломки кораблекрушений и расплющенные морем бамбуковые корзинки из-под апельсинов, еще благоухающие утраченным грузом, лежали там длинными рядами, которые, накладываясь друг на друга, окаймляли берег причудливой бахромой. В самый полдень однообразное сверкание гладких песков нарушалось лишь тенью от крыла чайки да внезапной суматохой в стае зуйков, вдруг срывавшихся с места и серым вихрем уносившихся вдаль.
Целый год он прожил там в полном одиночестве. Хотя от большого поселка его отделяло всего несколько миль, никто за это время не вторгался в его уединение, и затворничество его оставалось непотревоженным. В любом другом обществе о нем стали бы судить да рядить, но старатели из Воровского Лагеря и торговцы из Тринидад-Хэд — сами по натуре одиночки и сумасброды — с глубоким безразличием относились к любым проявлениям сумасбродства или ереси, если те не затрагивали их собственных. И, конечно, вряд ли нашлась бы на свете более спокойная степень сумасбродства, чем у этого «Отшельника», награди они его этим прозвищем. Но они и этого не сделали: возможно, по недостатку интереса или понимания. Торговцы, удовлетворявшие его скромные нужды, именовали его «Полковником», «Судьей» или «Хозяином». Всем остальным прозвище «Человек со взморья» казалось вполне подходящим определением. Никто не интересовался его фамилией, занятиями, положением в обществе или его прошлым. Трудно сказать, порождалось ли это боязнью ответных расспросов, любопытства или глубоким безразличием, о котором было упомянуто выше.
Он мало походил на отшельника. Молодой еще человек, стройный, хорошо одетый, всегда выбритый, с негромким голосом и грустно-саркастической улыбкой, он был полной противоположностью традиционному представлению о пустынниках. Его жилище — по сути, переоборудованная рыбачья хижина, — отличаясь снаружи суровой простотой пограничных построек, внутри было сухим и уютным. Оно состояло всего из трех комнат — кухни, столовой и спальни.
Прожив там достаточно долго, он видел, как унылое однообразие одного времени года уступает место унылому однообразию следующего. Холодные северо-западные пассаты приносили ему яркие солнечные утра и сырые безмолвные ночи. Теплые юго-западные пассаты несли ему тучи, дожди и недолгое великолепие быстрорастущих трав и благоухание цветущих буков. Но зимой и летом, в засуху и в дожди с одной стороны всегда вздымались резкие силуэты гор в неизменном вечнозеленом уборе; с другой стороны всегда простирался безбрежный океан со столь же резко очерченным горизонтом и столь же неизменным цветом. Начало весенних и осенних приливов, смена пернатых соседей, следы тех или иных диких зверей на прибрежном песке и разноцветные флаги листвы на далеком лесистом склоне помогали ему различать медленно текущие месяцы. Летом, когда день начинал клониться к вечеру, солнце скрывалось в густом тумане, который, грозно надвигаясь на берег, в конце концов поглощал его, стирая грань между морем и небом, уединение «Человека со взморья» было полным. Сырая, непроницаемая мгла колыхалась над ним и вокруг него и, словно отрезая его от внешнего мира, оставалась единственной реальностью. И грохот бурунов неподалеку от его жилья казался лишь смутным, неопределенным гулом или эхом чего-то ушедшего навсегда. Каждое утро, когда лучи солнца разрывали туманную завесу, он просыпался изумленный и озадаченный, будто заново родившийся. Первое, гнетущее ощущение давно исчезло, и он в конце концов полюбил этого неуловимого духа, несущего забвение; ночью, когда облачные крылья простирались над хижиной, он сидел один, но чувствовал себя в такой безопасности, какой никогда не знал раньше. Тогда, случалось, он оставлял дверь открытой и прислушивался, словно к шагам: что могло прийти к нему из этого смутного, неясного мира? Может быть, даже она… Этот странный затворник не был ни безумцем, ни мистиком. Ибо на самом деле он не был одинок. Ночью и днем, во сне и наяву, гулял ли он по берегу или сидел у очага, где пылали выброшенные на берег обломки, — перед ним всегда стояло лицо женщины: из-за нее он и жил здесь в одиночестве. Это ее лицо грезилось ему в утреннем солнечном свете; это ее белые руки вздымались над гребнями волн; это шелестело ее платье, когда морской ветер пригибал высокие береговые травы; это слышался ее нежный шепот, когда набегающие волны затихали в осоке и камышах. Она была везде и всегда, подобно небу, морю и песку. Вот почему, когда туман поглощал все вокруг, ему мнилось, что она стоит рядом с ним во мраке. Как-то, раз или два, благодатными ночами в середине лета, когда песок еще хранил жар полуденного солнца, туман дохнул на него теплом, и ему почудилось, что это — ее дыхание, и сладкие слезы навернулись на его глаза.
До появления туманов (он ведь приехал сюда зимой) покой и отраду приносил ему немеркнущий луч маяка на маленьком мысу недалеко от его жилья. Даже в самые непроглядные ночи, в жестокую бурю свет маяка твердил ему о вечном терпении и незыблемом постоянстве. Потом он обрел безгласного друга в дереве, принесенном рекой, — вырванное с корнями, оно беспомощно распростерлось на отмели, а к вечеру его унесло течение. Через несколько дней, плывя в лодке по реке, он опять увидел это дерево и узнал его по оставленному топором поселенца клейму, еще заметному на его стволе. Он не удивился, найдя это же дерево неделей позже перед своим домом на песке, или тому, что наутро оно вновь отправилось в бесцельные скитания. Гонимое ветром или прибоем, но всегда нарушая его уединение, оно то плыло в устье реки, то носилось среди бурунов на отмели, однако он был твердо уверен, что рано или поздно оно вернется к своей якорной стоянке у его хижины.