Муж приезжал ко мне из Самары на выходные - вначале не на каждые выходные, потому что он продолжал подрабатывать после учебы, и иногда его ставили на дежурство в субботний вечер, потом - на каждые. Денег, при том, что перестройка углублялась, как-то стало хватать. Муж хорошо учился и получал повышенную стипендию, моей зарплаты участкового психиатра - хотя первые полтора или два месяца я работала только на одну ставку - тоже неожиданно оказалось достаточно. Получались даже излишки денег - не было особого настроения их тратить; возможно, каких-то вещей в моем доме и не хватало, но я вполне приспособилась к тому, что было. (Я привыкала к вещам, и новые вещи меня всегда немного напрягали, особенно тогда, - как и новые люди). Таким образом, муж приезжал ко мне каждые выходные, обычно на сутки - но я не могла жить этими выходными. Я не могла их ждать. Мне было 27 лет, и я чувствовала, что жить одними выходными целых два года - своего рода преступление, что ли. К тому же мне не хотелось отягощать мужа лишними проблемами. Вадим приезжал в субботу поздно вечером, нередко уже после полуночи (он уезжал из Самары на последнем автобусе), и все, в чем он нуждался - чтобы ему обрадовались, а также в хорошем душе, полноценном сне и еде. А на следующий день оставалось уже слишком мало времени. И, кроме того, никто, ни один человек - кроме меня самой - не помог бы мне справиться с моим одиночеством, не помог бы мне найти себя и наполнить мою жизнь смыслом.
***
На работе, как и положено молодому специалисту, мне дали участок "с завалом". Это означало большой, запущенный участок, на котором несколько лет не было постоянного врача. Примерно что-то такое я почувствовала с самого начала, когда врач из Автозаводского района (куда меня потом и направили), поймавшая меня возле кабинета главного врача (я еще только выбирала между наркологией и психиатрией, читай: квартирой и психиатрией) сказала, что они ждут меня, как Бога. Я еще тогда, не имея никакого подобного опыта (все-таки в интернатуре нас пестовали и баловали; т.е., в самой интернатуре мне так не казалось, зато потом я это оценила вполне), почувствовала, что эта бурная радость по случаю моего прибытия - не к добру. Никто у меня не спрашивал положенную медкомиссию, никто не тянул с оформлением документов - всех интересовала только дата моего выхода на работу. После того, как я дала положительный ответ, мне удалось выбить себе только один день - для личных целей. Я пыталась было еще протянуть время под предлогом оформления документов и медкомиссии, но меня очень попросили вначале выйти на работу, а с документами и медкомиссией как-нибудь потом. Документы мне, конечно, оформили; медкомиссию я вообще не проходила. В мой первый же день возле отведенного мне кабинета толпились толпы. "Толпились толпы" - это не то же самое, что "масло масляное": это несколько толп сразу, несколько участков вперемешку; это очень много больных людей в одном месте. Почти все остальные доктора были в отпуске, медсестер тоже почти не было, а в тот день, когда я вышла на работу, ушла, наконец, в отпуск доктор, ждавшая моего выхода. Она не вышла в первую смену, а я пришла во вторую, и часть больных ждала с самого утра. Медсестры в этот, первый день, мне не дали, меня только подвели к кабинету и открыли его, а позднее принесли белый халат. Помню, что больные (а я тогда выглядела моложе своего возраста, я еще несколько лет выглядела моложе своих паспортных данных) не приняли меня всерьез и не хотели пускать без очереди. Но когда им объяснили, что я - новый врач, и не просто новый, а постоянный, большинству из них стало безразлично даже то, что я еще без медицинского халата. Если бы больных не было так ошеломляюще много, я бы, наверное, очень переживала: справлюсь ли, вспомню ли необходимые дозы и так далее. То, что чувствует врач, начиная свой первый прием, так хорошо описал Михаил Булгаков в "Записках юного врача", что повторяться не имеет смысла. Я упомяну лишь то, чего у Булгакова нет.
Психиатрия и реанимация - вот что я ощущала своим. Я вообще пошла в институт из-за психиатрии, но за время института было время понять и попробовать все другое. Я поняла, что могла бы работать в роддоме (не в гинекологии вообще, а только в роддоме), что могла бы чисто делать несложные операции, мне нравилось еще несколько областей медицины, но - только не терапия, особенно - только не участковая. Реанимация и психиатрия - это то, где я могла бы и хотела работать; более того, к концу института ничто больше мне не казалось наполненным смыслом настолько же. При понятной разности этих направлений я находила в них общее, только реанимации требовалась скорость, а психиатрии - разумеется - неспешность, которую диктовало бережное погружение в больную душу. И вот - на 5 часов приемного времени несколько десятков человек за дверью кабинета. Проблемы чужого города, неприкаянности, малосемеек в первые недели звучали только отрывками, в бредовой интерпретации, среди бреда о шпионах (тогда еще сохранялся такой бред) и инопланетянах. Я в то время принимала только тяжелых психиатрических больных, потому что у невротиков - за очень редким исключением - не хватало терпения дождаться очереди, в которой иногда одновременно собиралось до 20-25 человек. Первые недели три я вообще не могла разобраться, где мой участок, где чужой. Собственно, все было элементарно: в моем ведении имелись определенные кварталы, обозначенные определенного цвета оклейкой карт. Но какое это, вобщем, имело значение в бесконечном потоке больных, одинаково мне незнакомых и одинаково нуждающихся в помощи? Через несколько недель начали возвращаться из отпусков остальные врачи, но я не ощутила резкого уменьшения нагрузки. Кроме бумажной работы, у меня сохранялись большие приемы. Уйти с головой в работу - не худший выход: ведь у меня, кроме работы, почти ничего, по сути, и не было. Я, конечно, решила про себя, что работать в таком ритме - не то, что мне хотелось бы делать в своей жизни, но впереди было три года обязательной отработки, и два года - до возвращения мужа. И я - пока - изучала свой участок. Я входила в него, как когда-то - в книги, я уделяла своим больным времени больше, чем требовалось приемом (но все же меньше того, в чем нуждались они сами). Поскольку время на приеме было ограничено, я предложила больным писать мне письма - на которые отвечала долгими вечерами в кофейном кабинетике общежития. Все не состоявшееся у меня, потребность в любви и близости, потерянный ребенок, тоска по родителям - было энергией, дающей силы для писем пациентам. Медленно, своим путем (подозреваю, что в психиатрии, в гораздо большей степени, чем в других областях медицины, он у каждого врача - свой) я проходила то, о чем раньше читала в учебниках по психиатрии. Не так сложно выучить клинику, сложнее постигнуть, что психотерапия - не только лечение души, но и лечение душой. Я бы даже сказала, что второе первично, с этого начинается. И никого нельзя вылечить только таблетками. Моя астения казалась мне смешной перед тем, с чем я столкнулась.
И можно было жить и так, только это не было моей жизнью. Я перестала писать дневники. Я боялась - по-настоящему - заглянуть внутрь себя. Я боялась - напрямую - думать о тех, кто был мне дорог: родителях, одноклассниках, институтских друзьях, муже, других близких. Дело усугублялось тем, что изменялась страна, в которой мы жили, и жизнь менялась быстрее, чем многие из нас успевали приспособиться к этим переменам, и приспосабливались мы - по-разному. Было ощущение, что все мы летим на обломках развалившейся планеты с космической скоростью друг от друга (и было непонятно, кто на одном обломке со мной). Я смутно чувствовала, что живу в своего рода огромном безвоздушном пространстве на этом своем обломке с ограниченным запасом кислорода. Я чувствовала, что отдаю больным слишком много из того, что предназначалось для моего собственного счастья - или было им. Я боялась, что наступит день, когда мне нечего будет отдать. Когда я все же заглядывала вглубь себя, там не было почти ничего из последних полутора лет (я еще вернусь к этому), словно я их и не жила. Все - из области жизни и чувств - кончалось Кавказом. Падал густой снег в парк на Железной горе, прятались фонари в хвое, выбрасывая из черных, обвитых виноградом толстых чугунных ног тонкие прутики с множеством лампочек на конце. Неподалеку было место, где убили Лермонтова. Я думала о том, как странно складывается моя жизнь. Я думала о том, что она - взрослая моя жизнь - остро началась в 19 лет с одиночества в осенних Тарханах, где родился поэт, и ярко, и счастливо длилась до одиночества на том месте, где его не стало. Я думала о том, что это - почти 5,5 лет, и что вот уже 1,5 года (а кажется, что вечность!) я не чувствую жизни.