― Четверка лошадей! ― вернулся он к моему вопросу. ― Ну конечно, четверка… Все это, братец, пыль в глаза! Могу сказать тебе, что все это ― иллюзия, декорация, которая хороша только при ярком освещении. Но ты еще зелен, земляк, честное слово, ты еще зелен, приятель! Эхе-хе, на рассвете ты увидишь, как исчезнут эти четверки. Скажу тебе прямо, ты еще полнейший ребенок. А пока что дай-ка еще одну спичку. Слышал ты что-нибудь о профессоре Хатвани, дружище?
― Ну еще бы!
― А знаешь ли, как однажды после пирушки развозили по домам его гостей: каждого в санях, запряженных четверкой лошадей с великолепными бубенцами. Однако наутро гости очутились у порога своего дома и притом в основательно-таки потертых штанах, ибо черт безжалостно волочил их за ноги по мостовой, если считать, что в Дебрецене улицы мощеные…
― Об этом я действительно читал.
― Ну вот видишь, такой черт есть и у нас, в Шароше, стоит только поглядеть на нас утром, когда рассветет. Что до меня, то я начну линять уже в соседней деревне, ты увидишь. Эй, Янош! ― окликнул он дремавшего на козлах слугу, ― далеко еще до Вандока?
― С добрых полчаса.
― Ты что, рехнулся? Село должно быть где-то здесь.
― Я, ваше благородие, хорошо знаю и свое село, и окрестности. Еще далеко до Вандока.
― А это что же тогда за село?
― Нет здесь никакого села.
Между тем неподалеку послышался собачий лай. По-видимому, лаяла не одна собака, а пять или шесть сразу, одни ближе, другие дальше.
Янош протер глаза.
― Провались я на этом месте, если здесь и впрямь не деревня. ― И он с удивлением стал вглядываться в предрассветный туман.
Богоци весело подтолкнул меня в бок
― Ловко же я одурачил его собачьим лаем, ― шепнул он мне. (Богоци был и в самом деле искусным чревовещателем.)
Водворилось молчание. Затем снова несколько раз тявкнула собака, совсем близко. Однако село так и не появлялось, что привело Яноша в еще большее изумление. Теперь он начал всерьез думать, что его искушает нечистая сила, и, стуча от страха зубами, ухватился за железные поручни сиденья.
Прошло немало времени, прежде чем мы добрались наконец до Вандока. Экипаж остановился перед большим домом с черепичной крышей и пятью окнами. Слуга Янош соскочил с козел, отпряг первых двух лошадей и, пожелав нам спокойной ночи, увел их в открывшиеся со скрипом ворота.
― Передай мое почтение и благодарность господину Вейсу! ― крикнул ему вслед Богоци и затем прибавил, обращаясь ко мне: ― Ну вот видишь, как я начинаю линять? Слуга и две лошади уже исчезли.
― Да-да, ― пробормотал я, сильно озадаченный, и поглядел вслед удалявшимся лошадям. ― А что это белеет с ними рядом?
― Так это же, братец мой, Янош в рубахе и широких холщовых штанах. Лакейское облачение он уже снял и оставил тут, ведь оно ― не его. Здесь, как видишь, все выглядит совсем иначе.
―Ах, вот как. Этот кафтан ― твой?
― Тоже нет, ― фыркнул Богоци, ― и он взят напрокат.
Теперь, когда он размяк и перестал следить за собой, его венгерская речь стала куда хуже; пока Богоци держал себя в руках, он почти не делал ошибок. Голова его упала на грудь ― сам он тоже был далеко не железным человеком. Его похрапывание свидетельствовало о том, что Богоци витает сейчас в каком-то ином, более счастливом мире; по бороде его текла слюна, на лоб упали спутанные космы волос. Только на ухабах он вновь возвращался из мира сновидений в Шарош, осматривался вокруг осовелым взглядом и потом опять закрывал глаза. А пара лошадей весело трусила дальше по знакомой дороге. Все чаще стали попадаться деревни; в Ортве я услышал чьи-то возгласы: очевидно, прощались со стариком Чапицким, но мне и в голову не пришло остановить экипаж. Светало. Все отчетливее из мрака выступали дорога, поля, над которыми то здесь, то там поднимались кукурузные стебли да головки мака, напоминавшие солдат, замерших «на караул».
Восток заалел. Свежий предутренний ветер зашумел листвой придорожных деревьев. Но вдруг белая пелена поплыла перед нашими глазами; это было хуже мрака. Сельские домики стали похожи на мух, попавших в молоко. Их окутал густой туман, который скрыл даже гору Шимонка. Не видно было и едущих за нами; я едва различал лишь нашего кучера, крупы лошадей да храпящего рядом со мной регистратора.
Когда мы проезжали по узкой проселочной дороге, ведущей на Шовар, какая-то низко склонившаяся проказница-ветка стегнула моего соседа по лицу. Он встрепенулся.
― Это что еще за свинство? ― воскликнул он и протер глаза.
Было светло. Туман тоже начал рассеиваться; можно было различить башни Эперьеша.
― Что за чертовщина! Неужто мы уже приехали? Вот так ловко! А здорово бегут лошадки! Однако надо бы здесь остановиться и подождать остальных. Чарка виноградной палинки была бы сейчас настоящим бальзамом. Эй, Пали, остановись у корчмы!
Шоварская корчма, над входом в которую, как бы для украшения, спускалась ветка можжевельника, была еще закрыта.
― А ну спрыгни, Пали, и постучи как следует!
Кучер Пали соскочил с козел и принялся изо всех сил барабанить в дверь. Спустя некоторое время дверь приоткрылась, и длиннобородый еврей в халате вышел на улицу, шлепая туфлями. Увидев господский экипаж, он снял шапку и, приблизившись, отрекомендовался:
― Кон.
― А я ― нет, ― с аристократической надменностью отозвался Богоци. ― Принесите-ка бутылку палинки.
Вскоре к нам присоединились и остальные. Но святые небеса! Куда девались блестящие, щегольские экипажи? Подъехало не более четырех-пяти колясок, да и те ― только парные. В каждой из них, тесно прижавшись друг к другу, подобно возвращающимся с поля крестьянам, сидело по шесть-семь человек. Спесивые носители блестящих фамилий ― господа Кевицкие, Прускаи, Недецкие, Ницкие, которые еще вчера ехали на свадьбу в роскошных экипажах и с таким шиком выехали обратно!.. Как печально выглядели они сегодня! Как будто злой дух проглотил по дороге их горячих ретивых коней, их нарядных гусар в портупеях, как это случилось в рассказе Богоци! Рядом с экипажами трусил Пишта Домороци, лениво опустив поводья своего коня ― потомка знаменитой кобылы по имени Блэкстон. Да и сам пресловутый жеребец мне уже не казался сейчас скакуном из конюшни Меттерниха. (Вчера я смотрел на все сквозь розовые очки, сегодня иллюзии померкли.) Голова жеребца уже не казалась мне слишком породистой: ноги были узловаты, жилисты, с узкими бабками, грудь впалая ― словом, заурядная дешевая лошаденка.
Последний экипаж был набит до отказа. Пресвятая богородица, кто же там может быть? Ах, да это цыгане, эперьешские музыканты; к задку экипажа привязаны цимбалы, спереди ― контрабас, заменяющий собою дорожный рожок.
Встреча у корчмы была весьма сердечной.
― Доброе утро, молодцы! Доброе утро! ― кавалеры выскочили из экипажей, любезно улыбаясь, в отличнейшем расположении духа, веселые и жизнерадостные. Только лица их и одежды были помяты, воротнички рубашек грязны. В них не осталось и следа той особой изысканности и того утонченного благородства, какое поразило меня вчера.
― Эй, трактирщик! Виноградной палинки!
(Гм, еще вчера французский ликер был для них недостаточно хорош.)
Бутылки сменяли одна другую. Кон не успевал подносить; хозяйка также выползла из своего угла и принялась помогать мужу. На Домороци вдруг напала очередная блажь.
― Эй, цыгане, а ну тащите сюда вашу музыку! Живо, сыграйте какую-нибудь грустную песенку! Самую грустную!
Не прошло и мгновения, как в руках у цыган появились скрипки, альты, флейты ― словом, все инструменты. Примаш[20] Бабай, хитро улыбнувшись, ударил смычком и заиграл «С нами бог» (словно это и была самая печальная песенка).
Господа расхохотались этой шутке Бабая; они буквально покатывались со смеху, держась за животы. Однако на лошадей этот мотив возымел куда более сильное действие. Они вдруг начали в такт покачивать головами и перебирать ногами, а скакун Домороци ― тот стал проделывать под музыку всевозможные экзерсисы: выгнул дугой шею и пустился откалывать такие классические па, что на них засмотрелся бы любой генерал.