Генри щурился, задумавшись, а может, его покоробил этот смех. Кэлли опять стояла на пороге, справа от Джорджа, и на фоне выложенной желтым кафелем кухонной стены ее лицо казалось особенно темным. Джимми застыл перед телевизором, наблюдая, как сверху вниз пробегают кадры. Он совсем изнемог и утихомирился. На разгоревшемся личике белели бровки.
— Я бы не сумел это так быстро выложить, — сказал Генри. Он улыбнулся в знак того, что говорит комплимент, но вид у него был все такой же, отсутствующий.
Джордж раздавил сигарету в привезенной из Уоткинс-Глен пепельнице, которая стояла рядом с ним на столике.
— Одного не пойму: как может человек, одержимый этакими сумасшедшими идеями, сидеть спокойненько на стуле и, как корова, жевать жвачку.
— Но ведь это твои идеи, Джордж, — сказал Генри.
Джордж оторопел.
— Неправда, — сказал он. Взглянул на Кэлли и увидел: она тоже так считает. — Вранье! — сказал он. Он ударил по подлокотнику кулаком. — Вовсе они не мои! Ты брешешь!
Начали бить часы: зажужжали колесики, затем последовало двенадцать резких металлических ударов. Кэлли показалось, что бой часов похож на голос, утомленный и презрительный. Когда пробил последний удар, колесики щелкнули, жужжанье смолкло, и в комнате стало неестественно тихо. Кэлли еще подождала, но Джордж ничего больше не сказал. Зато он повел себя в высшей степени странно, и Кэлли, наблюдавшая за ним во все глаза, вдруг представила себе, каким он будет в старости. Он напрягся, вытянул шею, будто подыскивал нужное слово, оскалился и поднял руку, держа пальцы так, словно зажал в них невидимый камень. В этой позе он просидел несколько секунд, затем хмуро усмехнулся, пригнув голову, будто хочет от чего-то увернуться, и, как бы убедившись в невозможности найти верные слова, опустил руку, и невидимый камень выпал из разжавшихся пальцев. Кэлли чувствовала (стоя безучастно, как часы): у него и в самом деле было что сказать им, а они с Генри это упустили. И с такой же уверенностью она ощутила: больше он не станет пытаться. Он и так уже перешел ради них границы приличий. Джордж поднялся, улыбнулся, кивнул и стал прощаться.
— Жаль, что ты уже уходишь, — сказала Кэлли.
Он огорченно пожал плечами и попрощался с Генри.
У порога Принц открыл глаза, но не сдвинулся с места. Джордж через него перешагнул.
Во дворе было даже жарче, чем в доме. Воздух безжизненный, тяжелый, как пыль. Ей стало дурно.
— Вот жарища-то, — сказала она тихо. Ее смутно беспокоила какая-то мысль, которую никак не удавалось выловить.
Джордж Лумис учтиво кивнул.
— Еще немного продержится такая погода, и сгорит весь урожай.
Она заглянула ему в лицо. Джордж в этот миг как раз опустил голову, разглядывая в темноте циферблат наручных часов. Он ей напомнил ворона этим наклоном головы. За пределами крыльца ярчайший лунный свет, прикасаясь к каждому предмету, делал его неестественно четким: резко проступали очертания закусочной, гаража, лопухов, старого черного «форда», вздымавшегося на деревянных чурбаках среди высоких, хрупких сорняков. Горы, казалось, сгрудились у них над головами, нависли, стиснули со всех сторон. И опять она подумала, как и в тот раз, когда стояла у кухонного окна и прислушивалась к разговору: «На нас что-то надвигается». Ничего на них не надвигалось, она знала. Она вся сжалась, будто шла по доске, переброшенной над струившейся далеко внизу быстрой и темной водой. Ей было жаль Джорджа Лумиса, хотя она и злилась на него за то, что он так глупо пошел на попятный. Этого, конечно, следовало ожидать. Может быть, она и ожидала.
— Рано или поздно должен пойти дождь, — сказала Кэлли. — Иначе не бывает. — Она засмеялась.
— Угум, — сказал Джордж. Он думал о чем-то другом.
— Очень благодарна тебе, что пришел, — сказала Кэлли.
— Не стоит благодарности, — ответил он. — Для меня это только удовольствие.
Он пожал ей руку, спустился с крыльца и захромал к грузовику по залитой лунным светом дорожке. Джорджу пора бы постричься — длинные патлы темнеют, а в них уши — как белые кости. От его шагов на дорожке столбом поднялась пыль, как над амбаром, когда туда засыпают зерно.
— Доброй ночи, Джордж, — сказала Кэлли.
Он обернулся на ходу, еще раз улыбнулся и кивнул, почти поклонился.
Ей вспомнился отец, потом отец Генри, заснятый в полный рост на фотографии, висевшей у них наверху, огромный, кроткий, в вязаном жакете без ворота, на котором пуговицы застегнуты не на те петли, с нелепо маленькой скрипкой под мышкой. Будто сквозь сон, она расслышала, как грузовик Джорджа Лумиса тронулся с места, увидела, как зажглись фары, как машина задом выезжает на шоссе. Что-то бесшумно проскользнуло мимо, между тем местом, где она стояла, и гаражом. Она знала, что это, но не сумела сразу вспомнить, как оно называется.
Только позже, остановившись взглядом на серовато-белой садовой скамье, она увидела призрак Саймона Бейла. Он внимательно смотрел в сторону дома, смиренный, терпеливый. Слегка наклонился вперед, сдвинув колени и положив на них закрытую Библию. Одна из ленточек-закладок свисала вниз. Когда он заметил, что Кэлли на него смотрит, он вздрогнул и дотронулся до полей шляпы, возможно собираясь привстать. Но потом исчез, оставив только тень от лиственниц на залитой лунным светом пустой скамье.
3
А на следующее утро, на рассвете, в Новый Карфаген прибыла Козья Леди — известная также как Мамаша. Ее приближение можно было еще за полмили учуять по запаху или, если у вас притупилось обоняние, определить по звуку. Ее самодельная лилово-розовая повозка, сбитая воротными скобами и стянутая проволокой, была увешана самодельными бубенчиками из консервных банок, а ее козы блеяли, как семь ангелов мщения. В повозку были запряжены косматый бурый козел и шестилетняя черная коза, надрывавшиеся так, словно этот экипаж ехал без колес; сзади на витой соломенной веревке гуськом бежали еще четыре козы. Рядом с последней трусил полугодовалый козленок. Эти четыре привязанные сзади козы были дойные. У одной из них было такое огромное вымя, что она бы наступала на него, если бы Козья Леди не подвязала его сложенной в виде широкой ленты простыней, которую ей подарила какая-то добросердечная фермерша. Над повозкой красовалась вывеска, точно двускатная крыша — да по сути дела, эта повозка и была для Козьей Леди домом, в котором задней стенкой служил кусок старого брезента, — а на вывеске слова, похожие на шуточную надпись из детской книжки, юмористической, но совершенно не смешной: МАМАШИНО КОЗЬЕ МОЛОКО.
Впереди сидела Козья Леди, точно кучер карликового дилижанса или карикатура на пророка Илию на огненной колеснице: ноги расставлены врозь, как у старой сводни, из-под сбившейся юбки светят грязные желто-серые ноги, на голове — запыленный черный чепец менонитки[1]. Невзирая на палящий зной, она надела всю имевшуюся у нее одежду: два пальто, свитер, три или четыре платья, темно-красную шаль. На ногах — ботинки с металлическими носками. Те, кому она встречалась на шоссе, глазели ей вслед, чуть шеи себе не сворачивали, а если она останавливалась перед какой-нибудь фермой, чтобы пообедать на траве, подоить коз, предложить для продажи козий сыр и молоко, фермерши загоняли в дом детишек. У нее было лицо из тех, которые сразу бросаются в глаза, и не оторвешься, ошеломляющее и отталкивающее, просто нечеловеческое: зубы желтые, как у старой больной собаки, брови, как у барсука, огромный нос с широкой переносицей, как у козы. На вид ей было под шестьдесят, но она утверждала, что ей тридцать шесть, и, несомненно, говорила правду. Козья Леди не способна была лгать, как не могла она мошенничать, воровать или что-то заранее рассчитывать. Многие считали, что в ней есть индейская кровь, индейцы говорили, что она цыганка. Если люди пускали ее переночевать, кормили, одевали, поили апельсиновой и овощной шипучкой, так не столько из сострадания, сколько потому, что их обезоруживал ее не знающий границ нахрап. В их краях на первой же ферме, где остановилась Козья Леди, на ферме Билла Келси, хозяева вызвали полицию, но оказалось, ее не за что арестовывать. В потертом черном ридикюле, обнаруженном в повозке (полицейские об этом рассказали уже позже, когда она исчезла навсегда), лежало триста долларов и револьвер без бойка. Все недоумевали, каким образом Козья Леди накопила такой капитал, но ничего особенно загадочного в этом не было. Козья Леди столь же не способна была сдавать сдачу, как летать по воздуху, во всяком случае она никогда этой способности не проявляла. Она просто-напросто совала в карман, как бы по праву матери, все, что бы ей ни дали, включая двадцатидолларовую банкноту. Если же у кого-нибудь хватало духу попросить сдачу, она с величественным гневом выгребала из кармана все, что у нее было, — скомканные банкноты, четвертаки, десятицентовики и новенькие мебельные гвозди, — бери, что хочешь, хоть бы даже и гвоздики. Несомненно, время от времени люди пользовались ее простотой… возможно, обижали и похуже. Когда к повозке приближалась орава мальчишек, ее глазенки начинали бегать, как у бурундука, и она сердито, возбужденно стискивала руки. Но вообще-то она была не из тех, кого можно дурачить и мучить, — блаженная. Когда ее обкрадывали, она едва ли представляла себе значение нанесенного ей ущерба, хотя считать в случае необходимости умела, а ее страх перед мальчишками был явно абстрактного свойства — некоторые люди так боятся змей. В ней было больше крысиного, чем человеческого: она копила и ревниво оберегала совершенно ненужное ей богатство, и если бы в конце концов утратила его, то тоже как крысы, которые бросают накопленные ими пестрые лоскутки, старые заколки и обрывки фольги и бегут, подчиняясь таинственной и непреодолимой тяге. В ней самой была такая же таинственная тяга — так утверждал Джордж Лумис, который, впрочем, по его словам, судил о ней лишь понаслышке. Она отправилась в дорогу двадцать четыре дня назад (это она подсчитала, так как каждый прошедший день отмечала гвоздиком на фанерном сиденье повозки) из Эри, Пенсильвания, в поисках сына, который отбыл из дому еще в июле присмотреть себе работу там, где не так свирепствовала засуха, и, как положено любящему чаду, вызвал ее в конце концов к себе в какой-то городок, о котором она сроду не слыхала, не знала, где он расположен, и уже успела забыть, как он называется. (Кажется, похоже на «Фэр».) Направление она выбрала произвольно, тронувшись в путь по единственному знакомому ей шоссе, ведущему из их города (таким образом, правильней будет сказать, что она выбрала его непроизвольно), а вслед за этим ее понесло — порой ее поддерживали, а случалось, и толкали, хотя она, в общем, не замечала ни поддержки, ни толчков, — в северо-восточном направлении, к самому сердцу Катскиллов: через рудничные районы, районы нефтяных разработок и районы лесозаготовок, и она передвигалась по дороге, нисколько не сомневаясь в успехе, а когда кто-нибудь пытался поколебать твердыню ее веры, отвечала только: «Мир тесен». Сейчас она вернулась в земледельческие районы и твердо знала — хотя, по сути говоря, ее сына могло занести, скажем, в Блэр, Висконсин, — что почти достигла цели.