Литмир - Электронная Библиотека
Зовут ее Карен,
Карен, Карен,
Зовут ее Карен,
Ромашечки цветут.

При звуках этой песенки ей вдруг вспомнилось, как однажды она шепнула подружке, что мальчика, который ей нравится, зовут Дэвид Паркс — она знала правила игры и могла заранее предвидеть, что теперь имя ее избранника станет известно всем, но, когда подружка действительно рассказала ребятам и детский хор, ликующий и беспощадный, затянул: «Зовут его Дэвид, Дэвид, Дэвид», — она чуть не умерла от стыда и думала, что больше в жизни на него не взглянет. Но теперь, вспоминая об этом, она вдруг почувствовала, что ей до боли, до тоски хочется снова и навсегда вернуться в детство, стать девочкой, на которую она могла теперь ласково смотреть со стороны, любя ее и жалея, и улыбаясь ее печалям, как, должно быть, улыбалась некогда ее мать. Почему-то это первое воспоминание потянуло за собой другое, связанное с первым очень тесно, хотя непонятно как:

Распрощался бедный Говард с белым светом,
Я одна осталась и пою об этом…

Ей стало страшно. «Это ошибка, — мелькнуло у нее в голове. — Я не люблю его». Он был безобразен.

2

Вся комната — свободные места остались только возле двери и у окна, где стояла Кэлли, — была уставлена карточными столиками; их одолжили у соседей, покрыли льняными скатертями и разложили на них свадебные подарки. В потоке яркого солнечного света пламенела большая старинная красная ваза, подаренная двоюродной теткой Марией; мерцали серебряные блюда и подсвечники, и хрустальные кольца для салфеток, ажурные подстаканники, фарфоровые перечницы и солонки, стеклянные и фарфоровые кубки, вазы с ручной росписью, проволочные коробки для поджаривания кукурузных зерен, пепельницы, столовые ножи и деревянные вилки для салата — все это было так красиво, что казалось сказкой. Все эти подарки, думалось Кэлли, как и старинное подвенечное платье, отличаются утонченностью и изяществом, совсем не свойственными ей самой. Они ее подавляли. Сколько искусства и труда вложила тетя Мэй, вышивая ей в подарок эти салфеточки, сколько денег заплатил за подсвечники дядя Эрл и даже минуты не поколебался, не задумался о цене. Нет, проживи она хоть сто лет, никогда она не научится вышивать, как тетя Мэй, даже если будет стараться изо всех сил, и никогда не будет такой богатой, как дядя Эрл, и такой безмятежно-самоуверенной. Почему они так добры? Вопрос этот возникал перед ней вновь и вновь; собственно, даже не вопрос, а крик отчаяния, потому что она знала ответ — если это могло быть ответом: они прислали все эти подарки — почти не зная Кэлли, почти даже не зная теперь ее родителей, — потому что Кэлли выходит замуж. Она подумала: потому что невесты прекрасны, а брак свят. Сколько раз она смотрела, как невесты идут к алтарю, преображенные, в сиянии красы, как Христос на Фаворе, поднятые над простою человеческой обыденностью в этот миг вечного совершенства, и их подвенечный убор — жалкое украшение: стоит ли золотить цветок, который природа и без того создала прекрасным? Она их видела и позже: молодые жены делают визиты, лица их нежны, взгляд проницателен и весел. Как она завидовала им, бедная девственница, послушница, которой недоступно их таинство. Она прекрасно понимала его сущность, хотя и не смогла бы выразить словами. Она знала, это не супружеское ложе; ложе — лишь несовершенный символ. Они шли к алтарю, снежно-белые, нематериальные, как воздух, свободные, как могут быть свободны только ангелы, не дитя и не женщина, не дочь и не жена; а назад шли уже возвращенные к реальности, замужние: одна короткая секунда — и детство позади. В честь этого и возлагали родичи дары: в свое время каждый из них приобщился к такому же таинству. Но краса, отпущенная каждому, была не про нее. Ее замужество почти порочно, поступок эгоистки: она — беременна, он — безобразно тучен, слаб, расквашен под исполинским грузом сентиментальной отзывчивости, другой бы просто на ней не женился.

«Я убегу, — подумала она, стоя неподвижно и зная, что никуда не убежит. Глаза ее наполнились слезами… — Я убегу куда-нибудь… в Нью-Йорк, да, да… и напишу потом оттуда Генри и все ему объясню. Это единственный честный выход из положения». Она зажмурилась и торопливо стала сочинять:

«Милый, добрый Генри!

Прости, что я тебя покинула, опозорив и введя в расходы. Попроси, пожалуйста, моих родных и друзей, чтобы они меня тоже простили… Надеюсь, я никого не оскорбила, и понимаю, как разочарованы…»

«Дорогой мистер Сомс!

Мисс Каллиопа Уэлс попросила меня сообщить Вам (поскольку сама она нездорова…)».

Нет, она не может убежать… из-за подарков. И потому, что дядя Рассел и тетя Кейт приехали из Огайо, а тетя Анна переделала ей свадебное платье и собирается играть в церкви на органе; тетя Анна больше всего на свете любит играть на органе (и была когда-то превосходной органисткой, говорят), и Роберт Уилкс проделал немалый путь, добираясь сюда из Восточной музыкальной школы, специально, чтобы петь на ее свадьбе. Кэлли просунула руки под вуаль и закрыла лицо ладонями. Через пятнадцать минут приедет дядя Джон.

Она вспомнила, как девочкой сидела на траве и следила за работой дяди Джона. Он был плотником, и плотницкие инструменты служили как бы продолжением его тела: он был одно целое с рубанком, который скользил по сосновой доске, снимая длинную, легкую белую стружку; одно целое — с быстрой упорной пилой, с молотком, четко вгонявшим гвозди в два удара, со складным деревянным метром, с мелом, коловоротом и зубилом. Когда Кэлли сама бралась за молоток, гвозди предательски гнулись, а дядя Джон улыбался. Кэлли сердилась, а дядя Джон смеялся, словно у него со старым молотком были свои секреты, а потом ласково говорил ей: «Спокойствие. Терпение». Она подумала: дядюшка Джон. Он теперь уже старик, не работает. Руки искривлены артритом. Это дядя Джон принес ей Принца, когда ей исполнилось одиннадцать. Принц тогда был еще щенок. И не скажешь, что служебная собака. Лохматый, как медвежонок.

Она подумала со злостью: «Ну, конечно же, я за него выйду». А ведь Уиллард Фройнд ее сверстник, он строен, красив. Вот она опять представила себе, как он танцует на школьной вечеринке в белом костюме и, слегка наклонив голову, смущенно улыбается ей. Может быть, где-то все-таки живет человек, такой же молодой и красивый, но еще и добрый, и он полюбит ее так же горячо, как Генри, и от одной его улыбки ее сердце будет трепетать, как оно трепетало, когда ей улыбался Уиллард. Ей ведь просто нужно было подождать.

… От этой мысли ей захотелось засмеяться горьким смехом, а еще больше захотелось умереть. Этот не родившийся еще ребенок ей ненавистен. Что тут поделаешь?

Но растущие перед домом клены сказали ей: «Успокойся». Под кленом в прохладной, густой тени стояли столы. Их здесь ставили так, как сегодня, во время всех семейных сборищ, свадеб, похорон, покрывали цветастыми скатертями; все пожилые женщины и кое-кто из девушек занимались на кухне стряпней, а мужчины играли в софтбол в дальнем конце двора, за которым начинался склон, топтали клевер, а базы отмечали набитыми соломой джутовыми мешками. Когда Принц был еще молодой пес, он лаял и гонялся за игроками или же норовил стащить мяч. (Дядя Джон его выучил сидеть смирно.) Из женщин тоже кое-кто играл в софтбол, девушки, да и замужние, из тех, кто помоложе. Дядя Грант всегда был подающим обеих команд (в зубах трубка, на ногах мокасы цвета телячьего навоза, белые спортивные брюки и голубой свитер с кожаными пуговицами), дядя Гаррис стоял у третьей базы, сняв пиджак, в туго натянутых полосатых подтяжках, и, если игра шла вдали от него, он просто-напросто стоял и ухмылялся, ну совсем как Билл, выдвинув нижнюю челюсть, и около его ушей курчавились жесткие бачки, в точности такие, как носил когда-то дедушка. Каждый раз, когда кончалась очередная игра, кто-нибудь из молодых женщин уходил с площадки на крыльцо, где сидели женщины постарше, и там судачили, смеялись, жаловались на житье, поглядывая на детей, резвившихся на траве. Когда Кэлли добыла свое первое очко, дядя Грант сделал вид, будто сердится, что ему пришлось по ее милости пробежаться лишний раз за мячом, а ее красивый кузен Дункан заулыбался, показывая, как он гордится такой кузиной. Дункан лучше всех играл в софтбол. Мяч он упускал только в тех случаях, когда хотел немного подбодрить противника или когда дети хватали его за ноги. Все говорили, что для уравнения шансов Дункану следовало бы играть одной рукой, правда, говорилось это в шутку. Он давал свечу — так мягко, осторожно, будто это голубь, а не мяч летит, — тому из подростков, кто еще ни разу не поймал мяч, и если все же мяч падал, Дункан снова терял его у следующей базы, где ребята играли без взрослых. Его называли «мазила», потому что после каждого его удара мяч загадочным образом оказывался в руках противника, а, играя в защищающейся команде, он не ловил мяч, если же ловил, то делал вид, будто случайно. Его дразнили, на него орали, и все его любили; его наперебой приглашали в любую команду, хотя знали: выигрыша он не принесет. Он был красивый и хороший — даже не курил, — он умел жонглировать тремя битами, легко и четко делал сальто, стоял на одной руке — из карманов его брюк при этом высыпалась мелочь — и улыбался, всегда улыбался, от него исходило сияние, словно от ангела… или невесты. (Привезя ей накануне вечером подарок, он улыбался в точности так, как улыбался много лет назад, когда Кэлли добыла это свое первое очко, улыбался так, словно гордится, что состоит с ней в родстве. «Я должен поцеловать невесту? — осведомился он, — а вдруг у меня стоматит?» Кэлли, покраснев, подставила щеку, а он поцеловал ее в губы и сказал: «Промазал!» Кэлли притворилась, будто хочет дать ему пощечину.) Она попыталась себе представить, как играет в софтбол Генри Сомс.

14
{"b":"262054","o":1}