Итак, вечером мы с моим директором сидели в большом, довольно грязном арабском кафе. Он решил показать мне знаменитый танец живота, который так популярен в восточных странах.
Разукрашенный цветными фонариками зал шумел и кричал. Арабы говорят очень темпераментно, когда выпьют немного. Любые их разговоры кажутся постороннему наблюдателю скандалом. Мы заказали себе «мастику» и «долма» — что‑то вроде маленьких голубцов из риса, завёрнутого в виноградные листья. Потом маслины и сыр. Струнный оркестр из затейливых восточных инструментов звучно и протяжно играл какую‑то бесконечную мелодию с мерным постукиванием и звоном литавр и барабанов.
На сцену вышла очень толстая женщина, напоминавшая собой забинтованную бочку, и затянула песню на одной ноте. Живот её был голый. Она покачивала бёдрами и очень лениво раскачивала свой непомерно большой таз, точно большой маятник, который сразу не раскачаешь. Потоптавшись минут пятнадцать, она ушла. Ей аплодировали.
После неё вышла другая, ещё более толстая, похожая на цирковую лошадь, которой специально массируют зад для того, чтобы на ней эквилибристы-наездники могли свободней делать свои упражнения на ходу. Эта выла минут двадцать. Танцевала она ещё медленнее и ушла при более громких аплодисментах.
Наконец вышла третья, самая главная. У меня закружилась голова. Она была похожа на слона. Живот её напоминал вывалившееся тесто, а зад её был необозрим. Она еле двигалась от жира. Арабы аплодировали как сумасшедшие, вскакивая со своих мест.
— Это местная звезда! — сказал мне директор. — Кстати, я могу вас с ней познакомить. То, что она поёт, записано у нас на пластинках. Она ваша коллега. Тоже «стар» Колумбии. Их специально откармливают и выращивают для этого танца, как индюшек к празднику. Их массируют особыми способами, чтобы округлить их формы.
Директор почтительно аплодировал ей по окончании танца. Я испуганно отказался от знакомства.
В Хайфу я попал на концерт вечером и вечером же уехал, не успев осмотреть её как следует. Зато в Иерусалиме я задержался на несколько дней. Концерт мой был в саду, и семь тысяч иерусалимцев радушно принимали мои песни. После концерта я остался осмотреть город.
Когда‑то он был местом паломничества христиан со всего мира. Теперь там никого не было. Дороговизна билетов, трудности с получением визы — о поездке туда нечего и думать.
Раньше большинство паломников ехало из России, поэтому здесь даже арабы говорят по-русски. Многие из них были гидами и работали с богомольцами.
На месте страданий Христа построен огромный храм, который куполом как бы накрывает места, где его распяли, где он был похоронен и где воскрес. Тут и Голгофа, и Пещера Воскресения, и Крёстный Путь. Двадцать религий имеют здесь свои храмы. Католики, русские, греки, армяне… Все увешано лампадами, но зажжённых немного. Притока верующих почти нет, и храмы пустуют.
После концерта со мной познакомился человек, который имел там свою автомобильную контору. Он был русским и православным, и именно он взялся показать мне все святыни храмов Гроба Господня, а потом пригласил меня обедать к себе домой.
Каково же было моё изумление, когда, войдя, я увидел на стене его кабинета… огромный портрет Сталина! После всего того настроения, которое создаёт блуждание по пещерам и алтарям, после мистической полутьмы, запаха ладана, треска свечей и мерцания лампад — вдруг портрет Сталина…
«Так вот куда проникло влияние этого человека! — думал я. — В цитадель христианства! В колыбель старого мира!» Я был настолько поражён этим, что долго стоял с разинутым ртом, глядя на портрет.
Америка
Пароход, на котором я осенью 1934 года уезжал в Америку, назывался «Лафайет». Со мной ехали несколько французских артистов, приглашённых в Голливуд, и множество туристов, возвращавшихся домой. Да ещё трое чикагских гангстеров со своими подругами. Подруги меняли туалеты по десять раз в день и появлялись к обеду в умопомрачительных вечерних платьях — моделях лучших парижских домов, с бутоньерками из живых орхидей, каждый раз в цвет платья.
Огромные залы этого гигантского парохода были заполнены праздной и шумной толпой людей, которые положительно не знали, что им с собой делать, и думали только о том, как повеселее убить время.
Все виды развлечений были предоставлены в их распоряжение. Тут и залы для гимнастики, и теннисные площадки, и бассейны для плавания, и тиры для стрельбы в цель, и бары, и оркестр, и дансинги, и десятки салонов разных стилей. Были парикмахерские, комнаты для массажа, цветочные магазины и магазины с мужскими и женскими вещами, с предметами роскоши, ювелирными изделиями, парфюмерией.
Бесконечное количество прислуги, мужской и женской, целые дни бегало взад и вперёд по этому огромному отелю-пароходу, стараясь угадать малейшие желания и прихоти каждого пассажира.
В каюту по утрам вам подавали всевозможные джусы, кофе, поридж, тост и яичницу. К обеду метрдотель, ласково встречая вас у порога огромного дайнинг-рума, торжественно вёл вас к вашему столу, где перед каждым прибором стояли запечатанные бутылки белого и красного вина. Если вы пили даже по одной рюмке того и другого, вино это после обеда все равно убиралось прочь, и его уже не подавали больше никогда. К вечеру стояли новые запечатанные бутылки.
Обеды и ужины были чудом обжорства и чревоугодия. Чего-чего только не подавалось! Омары, лангусты, крабы, устрицы, зернистая икра в глыбе льда, освещённая изнутри электрическими лампочками, красовалась посредине столов, как какой‑то ледяной замок из сказок Андерсена.
Блюда сменялись одно другим. Все это было в таком большом количестве, что уносилось почти нетронутым, с тем чтобы уже никогда не появляться больше. Кто съедал эти блюда? Вероятно, прислуга. От этого изобилия пищи у меня окончательно пропал аппетит, а может быть, ещё и оттого, что за моим столом сидела полная дама, которая ела необычайно много и громко, и ещё какой‑то сухой миссионер-англичанин, который ничего не ел и все время шевелил губами, по привычке шепча молитвы.
Кроме меню, в котором было по меньшей мере пятьдесят блюд, вы могли заказывать на следующий день метрдотелю все, что вам вздумается. Вся эта вакханалия еды была рассчитана, очевидно, на аппетит, который появляется почти всегда в море, и на то, чтобы занять праздное время.
Помимо всех пассажиров, за столом всегда находился один необыкновенно общительный джентльмен, говорящий чуть ли не на всех языках мира. У джентльмена был чудесный аппетит. Я помню, он ел какое‑то блюдо с массой гарнира из различных сортов зелени и так великолепно орудовал дюжиной вилок, что я не мог есть от изумления. Он был настоящий виртуоз, артист своего дела. Вилки мелькали в его руках, как металлические предметы в руках у жонглёра.
Оказалось потом, что он был на службе у пароходной компании и приглашён специально для возбуждения аппетита у пассажиров.
После обеда на стол ставились огромные вазы и блюда с дынями, персиками, арбузами, сливами, грушами, апельсинами, яблоками, виноградом величиной с грецкий орех и прочими фруктами. Это была настоящая выставка всего, чем изобилует прекрасная Франция, как бы последний прощальный пир, который она устраивала покидающим её пределы. И перед тем, как попасть в «консервную», «рефрижераторную», «искусственную» Америку, вы могли в последний раз насладиться великолепием всех плодов земных.
На третий или четвёртый день путешествия начался шторм. Огромное туловище парохода медленно и плавно то вползало на вершину водяной горы, то опускалось в бездну. Казалось, что летишь на каких‑то гигантских качелях, очень широко и ровно раскачиваемых.
Пассажиры сразу исчезли. Огромный пароход опустел. Все лежали в своих каютах, и к обеду и ужину выходило не больше десятка человек, мужественно облачённых в вечерние туалеты и смокинги, как полагалось по этикету. В большинстве это были англичане.
… После обеда я сидел в салоне и перечитывал парижские журналы. Кроме меня, в пустом зале никого не было. Большой радиоприёмник стоял на электрическом камине, где тлели искусственные угли. Я повернул кнопку и включил аппарат. Поискав Францию, нашёл Париж.