Мы, объявившие себя футуристами, носили жёлтые кофты с чёрными широкими полосками, на голове цилиндр, а в петлице деревянные ложки. Мы размалевывали себе лица, как индейцы, и гуляли по Кузнецкому, собирая вокруг себя толпы. Мы появлялись в ресторанах, кафе и кабаре и читали там свои заумные стихи, сокрушая и ломая все веками сложившиеся вкусы и понятия.
«Футурист жизни», как он себя называл тогда, атлет и красавец, некий Владимир Гольдшмит, ходивший полуголым лето и зиму, поставил сам себе памятник в скверике напротив Большого театра.
Правда, этот памятник через полчаса разбили уличные мальчишки, но скандал был на всю Москву. А мы этого только и желали.
Помню, как‑то в кружке на Дмитровке была лекция академика Овсянико-Куликовского. После лекции были объявлены прения. Мы все во главе с Маяковским пришли, когда прения уже начались. Маяковский взял слово:
— Наш уважаемый лектор, — начал он, — господин Лаппо-Данилевский…
Председатель отчаянно зазвонил в колокольчик:
— Не Лаппо-Данилевский, а Овсянико-Куликовский! — строго поправил он.
— Простите, — извинился Маяковский, — но я не могу согласиться с мнением академика Семёнова-Тяньшанского. Он сказал, что поэзия…
Снова яростно зазвонил колокольчик. Часть публики негодовала, многие смеялись.
Маяковский перекрыл негодущие крики и смех:
— А поэзия, многоуважаемый господин Новиков-Прибой, это…
Зал буквально взорвался:
— Балаган! Долой! Вон их отсюда!
Но Маяковский не успокоился. Академик был переиначен ещё в Муравьёва-Апостола, Сухово-Кобылина и наконец в Кулика-Овсяновского… Это было последней каплей: трясущегося от возмущения Овсянико-Куликовского унесли в кресле за кулисы.
Диспут был сорван. Что и требовалось доказать!
Конечно, Маяковский был самой яркой и крупной фигурой среди футуристов.
Ещё не сняв военную форму, я однажды попал на какой-то поэтический вечер. Там был Маяковский. Он поразил меня силой своих последних стихов. Они были беспощадны. Они яростно хлестали по лицу, били по голове, оглушали:
Я лучше в баре… буду
Подавать ананасную воду.
Мизерабельные, тщедушные поэтишки всей сворой злобно вцеплялись в его широкие бархатные штаны. Малокровные, нервические девицы, визжа, затыкали уши…
Я отыскал его в углу гостиной, где он сидел с Бурлюком, и, пожав ему руку, сказал:
— Вы здорово выросли, Володя!
— Правда? — радостно улыбнулся он. И глаза его заблестели.
А Давид Бурлюк, наставив монокль, через который разглядывал моё боевое обмундирование, сказал:
— Вот вы благородное дело делали. А мы тут варимся, как пельмени в бульоне…
В жизни Маяковский, мне кажется, был нелёгкий человек: замкнут, суров, надменен до предела, и выражение его лица с брезгливо выпяченной нижней губой было всегда презрительным. При этом он читал свои стихи каким‑то особенным, нарочито фатовским голосом, подчёркнуто растягивая слова и снисходительно их бросая. Не знаю, как он читал впоследствии, когда я уже уехал за границу, но в моё время он читал их так. Во всей его манере держаться, в фигуре, осанке и жестах чувствовались непередаваемое презрение к окружающим и явный вызов обществу. Он был непримирим и беспощаден в своих суждениях и оценках. Прирождённый революционер, после Октябрьской революции он сразу же стал на сторону большевиков.
За словом в карман Маяковский, как говорится, не лез. Помню, как‑то довольно серенький, но очень самолюбивый поэт Мешков, у которого уже был напечатан тощий сборничек «Снежные будни», осмелился критиковать какое‑то стихотворение Маяковского в его присутствии. Маяковский, презрительно усмехнувшись, скривил рот и процедил сквозь зубы:
— Ну, конечно, вам оно не нравится! Да ведь вы небось привыкли:
Сучка божия не знает
Ни заботы, ни труда!
Взрыв хохота присутствующих окончательно сразил Мешкова. Он встал и вышел.
Первые успехи
Вечерами летом мы часто собирались на Тверском бульваре, где было кафе Грека. Стакан чаю с куском кулебяки стоил пятнадцать копеек. Но и эти деньги были не у каждого из нас. Поэтому одно время было решено, что каждый вечер за все эти чаи и кулебяки будет платить кто‑нибудь один из присутствующих. Зато потом целую неделю ему уже не надо ничего платить, ибо это сделают другие товарищи — по очереди. Очередь дошла и до меня. В моем кармане в этот вечер было копеек тридцать. А счёт был рубля на полтора. Где достать ещё рубль? Я уже, конечно, не ел и не пил ничего, а побежал в конец бульвара к Страстному, чтобы подкараулить там кого‑нибудь, у кого можно бы перехватить рубль. Как назло никто из знакомых не проходил. Я начал нервничать. Шутка сказать — в залоге у Грека сидела вся наша братва и не могла двинуться! Грек не понимал шуток и в долг не давал. Я уже стал приходить в отчаяние. Как вдруг — о небо! — в глубине бульвара замаячила грузная фигура одного знакомого и солидного журналиста, с которым меня когда‑то познакомила за кулисами театра сестра Надя. Это был один из редакторов весьма распространённой бульварной газеты «Раннее утро» Александр Осипович Волк. Я бросился к нему:
— Здравствуйте, Александр Осипович, — радостно вскричал я, чуть не кидаясь ему на шею. Волк шёл, по-видимому, после сытного ужина и перекладывал зубочистку из одного угла рта в другой.
— А… здравствуйте, милейший! — равнодушно сказал он, не особенно, по-видимому, обрадовавшись встрече. И тут же начал меня журить: — Послушайте, дорогой… Ну как вам не совестно? На кого вы похожи? Ходите размалёванный, как клоун какой‑то. Занюханный, несчастный, смешной… Ведь вы же молодой человек! Подаёте кой-какие надежды, так сказать. Я вот слушал вас в театре у Арцыбушевой. Даже написать хотел. Ведь из вас может ещё выйти прекрасный куплетист, например, и прочее. Одумайтесь!
Я дал ему высказаться. Потом, набрав воздуху и сделав покорное лицо, сразу выпалил:
— Александр Осипович, одолжите мне рубль!
Волк поморщился. Пауза.
— Я, конечно, дам вам этот рубль, но… Это ведь вас не исправит, голубчик, — задумчиво сказал он. — Нате, возьмите. — И он полез в жилетный карман и вытащил оттуда серебряный рубль!
Урра!
Больше он мне был не нужен. Запрятав рубль в карман, я моментально обнаглел.
— А чего, вы, собственно, хотите от меня? — спросил я, глядя ему в глаза. — У меня ведь жизнь ещё только начинается. А так как вы к тому же не мой папаша, меня не содержите и обо мне не заботитесь. Не правда ли? Я пока ещё… — тут я на минутку задумался, — я волк, только не такой жирный, как вы! Я голодный волк-одиночка! Меня не кормят кроликами в зоологическом саду, как вас. Я сам добываю себе пищу!.. А вот если я захочу… — это уже было совсем по-мальчишески, — если захочу, я через три года буду знаменитостью! Хотите пари на три рубля?
Волк улыбнулся.
— Ну что ж, я только порадуюсь за вас!… — снисходительно сказал он, принимая пари.
Зажав рубль в кулаке, я помчался в кафе, где уже складывали скатерти перед закрытием, и заплатил по счёту, выкупив всю нашу уже потерявшую надежду компанию.
Знаменитостью же я стал не через три года, а через год. Однажды, проснувшись утром, я выяснил, что я уже несомненная знаменитость. Действительно, билеты в Петровском театре на мои выступления были раскуплены на всю неделю вперёд, получал я уже сто рублей в месяц. Нотные магазины на Петровке были завалены моими нотами: «Креольчик», «Жамэ», «Минуточка».
В витринах Аванцо на Кузнецком и в кафе у «Сиу» стояли мои портреты в костюме Пьеро. На сцену ежевечерне мне подавали корзины цветов, а у входа в театр меня ждала толпа поклонниц и поклонников. Газеты меня изощрённо крыли. А публика частью аплодировала, частью свистала. Но шла на мои гастроли лавой. Студенты и курсистки переписывали мои стихи, раскупали ноты и развозили их по всей Руси великой.