В кафе «Капша» на Кала-Виктория, лучшем кафе города, собрались сливки эмиграции. Там «хагашо когмят», сказал мне ещё раз бессмертный князь Мурузи, попавший из Константинополя в Бухарест отчасти по закону инерции, а отчасти из-за своей неутолимой любви к еде. Русская аристократия любила покушать. Румынско-французское меню «Капша» уже было переполнено русскими блюдами, которым научили дирекцию русские посетители. Бессмертными фамилиями Строгановых, Гурьевых и других гастрономических русских светил пестрели все карточки ресторана. Так бескровно, но неуклонно свершался величайший «геологический сдвиг» в желудках старой Европы — одно из крупнейших достижений того гордого и непримиримого класса эмиграции, который, как говорит пословица, «сдаётся, но не умирает».
Сидя в уютном кабинете ресторана, преисполненные любви к покинутой родине, тоскующие по ней и взыскующие её, эмигранты начинали свои «гастрономические скитания» терпеливо, ласково и любовно. И тщательно. Для начала к столу подавали замороженные бутылки «тройки» — русской заграничной водки. Усевшись в эти тройки, наши путешественники уже мчались по необъятной Руси! Первой воображаемой остановкой была Астрахань. Какую икру подавали там… А дальше вдруг, капризно меняя маршрут, поворачивали в Москву. Какая селянка или уха ждали их, какие расстегаи! Потом посещали Украину или Кавказ, ели котлеты в Киеве, рябчика в Сибири, шашлык в Грузии, запивали все это милым сердцу кисловодским нарзаном, которого было много в городе, или настоящим напареули и цинандали, которое тоже импортировалось из Советской страны. На сладкое ели петербургскую сладкую кашицу (Гурьев!). После кофе подавали крымский виноград и персики, а иногда бывала возможность раздавить бутылочку «абрашки», как интимно звалось в этом кругу знаменитое шампанское, наше абрау-дюрсо.
Да… Эту эмиграцию нельзя было обвинить в недостатке патриотизма!
И не один французский, английский, итальянский или румынский желудок глухо содрогался по ночам после бурной атаки наших русских исконных блюд, рецепты коих любовно создавались и завещались потомству старыми дворянскими родами.
А наши окрошки? А ботвиньи со льдом? А борщ со свининой? А поросята с кашей?
— Ты понимаешь… — с дрожью в голосе говорил мне «кирасир её величества» Жорж Сухомлинов, — вот, клянусь тебе, веришь или нет… без колебанья, шутя отдал бы свою жизнь за нашу знаменитую гатчинскую форель.
Большое утешение и силу черпали люди этого круга в патриотизме своего желудка. И если бы не еда, жизнь на чужбине была бы для них тяжким и непосильным крестом…
Однажды вечером, только что закончив свой «номер», я сошёл в зрительный эал. Был один из тех пустых вечеров, когда публика, точно заранее сговорившись где‑то, блестяще отсутствовала. Меня всегда удивляло это. Где, на какой площади собираются эти люди, чтобы сговориться? «Господа, сегодня мы не пойдём в такое‑то место!» И не идут. Ни один не заглянет. Или наоборот. Вдруг, точно после какого‑то митинга, как из рога изобилия начинает сыпаться публика. Как и где условились они прийти именно в этот вечер? Загадка природы…
Итак, было пусто. Несколько шансонеток лениво бродили между пустых столиков. Танцор Фарабони — худенький итальянский сутенёр — ссорился с дежурной «женой» из‑за плохо выглаженных шёлковых сорочек. Музыканты делили вчерашнюю выручку, громко поминая худыми словами какого‑то гостя, который много вещей заказывал оркестру, а дал мало.
В вестибюле скрипнула дверь. На пороге показался метрдотель, быстрым движением подвижного лица сразу давший понять всем, что идёт гость. Музыканты бросились к инструментам. Девицы начали пудриться, красить губы. Лакеи оправляли скатерти.
Вошедший был высокий, очень элегантный мужчина в прекрасно сшитом темно-синем костюме, с хорошим платком и галстуком.
Пройдя по вестибюлю, он не спеша выбрал столик и сел недалеко от меня. Вынув золотой портсигар, он закурил, что-то объясняя лакею. Мне бросились в глаза его руки. Бледные и узкие, с блестящими ногтями. И почему‑то знакомые мне.
«Где я видел эти руки?» — мелькнуло у меня. Его лицо было в тени, и мне оставалось только рассматривать его хорошо выстриженный затылок и блестящие чёрные волосы, приглаженные ровной волной до затылка, как у аргентинских «жиголо». Он заказал мадеру и… неожиданно обернулся.
— Вацек! — радостно вскрикнул я.
Это был он, мой приятель по неволе, международный вор — великолепный Вацек, удачливый, умный и весёлый!
— Хелло! — Он уже шёл мне навстречу, протянув руки. — Что ты здесь делаешь в этой трущобе? Поешь? Зачем? И кому? Этой сволочи? — закидал он меня вопросами. — Но они же тебя не понимают!..
Он смеялся и говорил, перебивая меня, как всегда напористый, насмешливый и уверенный в себе. Лакеи извивались перед ним, как ужи перед укротителем. Это был «настоящий» гость. Через полчаса музыканты окружили его столик, наигрывая ему одесские блатные мелодии. Знаменитый Григораш — первый скрипач Румынии — играл ему прямо «под кожу», в карман, в бумажник, туда, где лежали толстой новенькой пачкой банковские, прессованные, не распечатанные ещё тысячи в кокетливой зеленой ленточке-бандероли. И он швырял им деньги.
Вацек был после удачного «дела». Это я сразу понял. Через десять минут внизу у оркестра был накрыт стол человек на сорок. Вина, водки, закуски — от края до края. За стол сели все артисты, музыканты и девицы, которые были в кабаре.
— Накорми и напои их! — коротко приказал он метрдотелю.
Мы остались ужинать вдвоём за его столиком. Подали шампанское.
— Как же ты отвязался от них? — спрашивал я, вспоминая сигуранцу.
— Через два дня после твоего ухода. Они выпустили меня за десять косых. И то я дал им из жалости. Мог ничего не давать.
Он смеялся.
— А ты? Что же ты намерен дальше делать? — спросил он.
Я объяснил ему ситуацию.
— Денег нет. Билеты стоят дорого. Вот пою пока здесь, а что будет дальше, не знаю.
Он дружески похлопал меня по плечу.
— Ничего, уладим! Сколько тебе нужно, чтобы уехать в Польшу? Я не хочу, чтобы ты служил в этом воровском притоне. Такой артист, как ты, не должен петь этим паразитам. Уезжай немедленно.
Он вынул пачку ассигнаций.
— Здесь тридцать тысяч. Хватит?..
Этих денег хватало с избытком.
Я поблагодарил его горячо и искренне. Воистину это был благородный жест.
— Вацек, — сказал я, — мы ещё встретимся в этом мире. Дай Бог, чтобы тебе везло так всю твою жизнь. Но если когда-нибудь в какой‑нибудь стране ты попадёшься и тебе будет плохо, разыщи меня, если я там буду, дай мне знать об этом. Я отдам все свои деньги, заложу все свои костюмы, одолжу у всех своих приятелей, достану, украду, но выручу тебя, чего бы мне это ни стоило!
Он улыбнулся и махнул рукой.
— Ерунда! Мелочи! Что такое для меня деньги? Я не люблю их в кармане. Они мешают работать. С ними только гуляешь, вместо того чтобы заниматься делом серьёзно, — пошутил он.
В пять утра я расстался с Вацеком, а на другой день мы с Кирьяковым уже сидели в поезде, который уносил нас в Польшу.
Я думал, что больше никогда не увижу румынскую землю, и все же ещё одно более позднее румынское происшествие стоит здесь рассказать.
Это было в 1930 году. Мы сидели в большом кафе в Черновицах (тогда ещё принадлежавших Румынии). Этим городом заканчивалось моё гастрольное турне по Европе. В Румынии я оказался проездом, в последний раз, и утром должен был улететь в Париж.
Мой старый приятель Петя Барац, с которым я проводил свой последний вечер, хорошо знал и любил мир кулис. Актёра из него не вышло, но театральным администратором он стал, чтобы хоть таким образом удовлетворить свою любовь к театру. Смытый волной революции, он работал теперь бухгалтером в какой‑то маленькой конторе.
В кафе зажгли электричество. Музыканты шумно настраивали инструменты и спорили, с чего начать.
— Вдарим по «Травиате»! — предлагал один.
— Лучше рванём «Сильву»! — возражал другой.