Занимаясь у Марьи Александровны, молодые балерины выступали также и в её театре — для практики.
Марья Александровна была грозная женщина, за словом в карман не лезла, и я лично боялся её как огня. В театр я ходил к знакомым актёрам и часто сидел с ними днём в садике после репетиции. Многие из них жили там же, при театре, наверху, в уборных. Марья Александровна не любила людей, слоняющихся без дела, вроде меня. И потому, когда она замечала такого человека, то всегда думала, как его использовать, приспособив к своему театру.
Завидев меня среди своих актёров, она как‑то вскользь заметила:
— Что вы шляетесь без дела, молодой человек? Шли бы лучше в актёры, ко мне в театр.
— Да, но я же не актёр, — возразил я. — Я ничего, собственно, не умею.
— Не умеете, так научитесь.
Я призадумался.
— А сколько я буду получать за это? — деловито спросил я.
Она расхохоталась.
— Получать? Вы что, в своём уме? Спросите лучше, сколько я с вас буду брать за то, что сделаю вас человеком!
Я моментально скис.
Заметив это, Марья Александровна чуть подобрела.
— Ни о каком жалованье не может быть и речи, но… в три часа дня мы садимся обедать. Борщ и котлеты у нас всегда найдутся. Вы можете обедать с нами.
Сказав это, она повернулась и пошла на репетицию. Что же мне оставалось делать? Я согласился.
Таким образом, моим первым жалованьем в театре были борщ и котлеты.
Делать мне в её театре было нечего. Шли маленькие одноактные пьески и старинные водевили вроде «Льва Гурыча Синичкина». Или вдруг Марья Александровна ставила одноактную оперку Пергамента «Княжна Азвяковна» и энергично решала, что главного героя — какого‑то Доброго молодца — должен петь я.
— Но я же не умею петь! Я никогда не учился этому, — пробовал я возражать.
— Неважно. Научитесь. Разучивайте роль!
И я пел. Как? Не будем говорить об этом.
В это время на танцевальном горизонте появилась новинка. Последний крик моды. Танго.
Марья Александровна, учтя интерес публики к этому танцу, немедленно вызвала из Большого театра балетмейстера Домашева и сговорилась, что за какую‑то сумму он поставит танго для её «девочек».
Домашев выбрал хорошо сложенную и довольно красивую Эльзу Крюгер, а в партнёры к ней взял молодого студента, её поклонника Валентина (фамилию я позабыл), тоже очень интересного и стройного юношу. Эльзе сшили апельсиново-оранжевое платье, а Ваяли (так значился он по афише) взяли напрокат фрак из костюмерной Талдыкина.
Домашев поставил танец интересно и, главное, по-новому, с большой дозой секса. Публика пришла в восторг. Дела в театре стали поправляться, а к этой экзотической паре Марья Александровна ещё добавила красавицу Валентину Кашубу, хорошенькую Дарто, талантливую Юрьеву — довольно сильную балерину — и иногда даже брала потихоньку балерин из Большого театра — Лидию Маклецову и других. Театр ожил. Появились собственные балетоманы — молодые безусые лицеисты и правоведы, покупавшие первый ряд и приезжавшие к балетному отделению. Сборы поднялись.
Мне совершенно нечего было делать в этой программе, и я серьёзно задумался над своим положением в театре.
Вспомнив о своих поэтических способностях, я решил написать острые пародии на злобу дня. Главной заботой дня было, конечно, танго. Я написал первую пародию «Танго — танец для богов». Потом ещё пародию «Фурлана» (это было название нового танца, появившегося вслед за танго). Потом третью, в которой вышучивалась любовная история светской дамы, изменившей мужу с богатым поклонником из‑за каракулевого сака, который ей очень хотелось иметь и который был очень моден в этом сезоне в Москве. Прошли годы, и из этого каракуля она теперь шьёт зимние шапки своим детям… Пародия называлась «Тёплый грех».
Потребовав себе фрак напрокат, я выходил немедленно после танго Крюгер и Валли и довольно бесцеремонно вышучивал их. Публика снова была в восторге…
Однажды в театр пришёл журналист, кажется, Сергей Яблоновский из «Русского слова» — самой большой газеты того времени — и написал рецензию о нашем театре. Нельзя сказать, чтобы она была хвалебной — критик всех поругивал, только обо мне выразился так: «остроумный и жеманный Александр Вертинский».
Этого было достаточно, чтоб я задрал нос и чтоб все наши актёры меня возненавидели моментально.
Но уже было поздно. Успех мой шагал сам по себе. Меня приглашали на вечера. А иногда даже писали обо мне. Однако кокаин я не бросил.
Марье Александровне пришлось дать мне наконец жалованье двадцать пять рублей в месяц, что при борще и котлетах уже являлось каким‑то базисом, на котором можно было разворачиваться. Но увы… деньги эти шли главным образом на покупку кокаина.
Вернулась из поездки моя сестра. Мы поселились вместе, сняв большую комнату где‑то на Кисловке. К моему великому огорчению, она тоже не избежала ужасного поветрия и тоже «кокаинилась». Часто целыми ночами напролёт мы сидели с ней на диване и нюхали этот проклятый белый порошок. И плакали, вспоминая своё горькое детство. Нас подобралась небольшая компания. Мы вместе ходили по ресторанам, вместе нюхали до утра.
Куда только мы не попадали! В три-четыре часа ночи, когда кабаки закрывались, мы шли в «Комаровку» — извозчичью ночную чайную у Петровских ворот, где в сыром подвале пили водку с проститутками, извозчиками и всякими подозрительными личностями и нюхали, нюхали это дьявольское зелье.
Конечно, ни к чему хорошему это привести не могло. Во-первых, кокаин разъедал слизистую оболочку носа, и у многих таких, как мы, носы уже обмякли, и выглядели мы ужасно, а во-вторых, наркоз уже почти не действовал и не давал ничего, кроме удручающего, безнадёжного отчаяния.
Я где‑то таскался по целым дням и ночам и даже сестру Надю стал видеть редко. А ведь мы очень любили друг друга. Надя была единственным близким мне человеком в этом огромном шумном городе. И я не сберёг её! Что это — кокаин? Анестезия. Полное омертвение всех чувств. Равнодушие ко всему окружающему. Психическое заболевание…
Помню, однажды я выглянул из окна мансарды, где мы жили (окно выходило на крышу), и увидел, что весь скат крыши под моим окном усеян коричневыми пустыми баночками из‑под марковского кокаина. Сколько их было? Я начал в ужасе считать. Сколько же я вынюхал за этот год!
И в первый раз в жизни я испугался. Мне стало страшно! Что же будет дальше? Сумасшедший дом? Смерть? Паралич сердца? А тут ещё галлюцинации… Я уже жил в мире призраков!
В одну минуту я понял все. Я встал. Я вспомнил, что среди моих знакомых есть знаменитый психиатр — профессор Баженов. Я вышел на Тверскую и решил ехать к нему. Баженов жил на Арбате. Подходя к остановке, я увидел совершенно ясно, как Пушкин сошёл со своего пьедестала и, тяжело шагая «по потрясённой мостовой» (крутилось у меня в голове), тоже направился к остановке трамвая. А на пьедестале остался след его ног, как в грязи остаётся след от калош человека.
«Опять галлюцинация! — спокойно подумал я. — Ведь этого же быть не может».
Тем не менее Пушкин стал на заднюю площадку трамвая, и воздух вокруг него наполнился запахом резины, исходившим от его плаща.
Я ждал, улыбаясь, зная, что этого быть не может. А между тем это было!
Пушкин вынул большой медный старинный пятак, которого уже не было в обращении.
— Александр Сергеевич! — тихо сказал я. — Кондуктор не возьмёт у вас этих денег. Они старинные!
Пушкин улыбнулся.
— Ничего. У меня возьмёт!
Тогда я понял, что просто сошёл с ума.
Я сошёл с трамвая на Арбате.
Пушкин поехал дальше.
Профессор Баженов тотчас принял меня.
— Ну? В чем дело, юноша? — спросил он.
— Я сошёл с ума, профессор, — твёрдо выговорил я.
— Вы думаете? — как‑то равнодушно и спокойно спросил он.
— Да. Я уверен в этом.
— Ну тогда посидите пока. Я занят, и мне сейчас некогда.
И он начал что‑то писать. Через полчаса он так же спокойно вернулся к нашему разговору.