МИЛЛСТОУН. Терпение, Шервуд. Это случится скоро. Но не факт, что вы будете мне благодарны.
ШЕРВУД. А если ты сделаешь что-нибудь не так, презренный врачишка, Аллах подвесит тебя за самые яйки…
МИЛЛСТОУН (нажимая звонок). Обязательно, обязательно.
ШЕРВУД (уводимый санитарами). Самодержавие, православие, виселица!
СЦЕНА 4. Больничный садик. Шейла и Шервуд.
ШЕРВУД. Презренная распутница, женщина из потребительского ада, набрось паранджу и устыдись.
ШЕЙЛА. Гнусная белая тварь, закрой свою вонючую сексистскую пасть.
ШЕРВУД. Я действительно много заблуждался, но партия выкорчевала мои заблуждения.
ШЕЙЛА. Смилуйся надо мной, благородный разбойник, ибо все мое имущество – этот посох и портянки.
ШЕРВУД. Если повесить каждого второго жида и каждого третьего поляка, у России будет двадцать лет спокойного развития, и тогда мы раздавим Англию за неделю. (Порывается раздавить Англию. Англия сопротивляется.)
ШЕЙЛА. Садись, два, и не смей являться без родителей.
Входит МИЛЛСТОУН.
МИЛЛСТОУН. Шейла, я принес вам печальное известие.
ШЕЙЛА. Что еще может опечалить бедного самурая, лишившегося своего господина?
МИЛЛСТОУН. Кое-что может. Шейла, Боб Флит расстался с вашей однокурсницей, она его бросила, он выбросился из окна, сломал ногу и не сможет больше играть в футбол.
ШЕЙЛА (после долгой паузы). Черт бы вас всех побрал. Где я нахожусь?
МИЛЛСТОУН. Вы среди друзей, в больнице, все хорошо, вас скоро выпишут.
ШЕЙЛА. Понимаете, док… Мне казалось, что больше уже ничто не тронет меня прежнюю. Даже если бы он вернулся, понимаете? Мне уже не надо, чтобы он возвращался. Но меня, оказывается, все еще радует его несчастье. Причем если бы он умер… тогда мне неловко было бы радоваться. Но если он не сможет больше играть в футбол, это прекрасно. И это меня еще радует. Черт бы вас побрал, док, вы достучались. А это кто?
МИЛЛСТОУН. Думаю, это ваш будущий муж.
ШЕЙЛА. Ничего себе мальчик, вполне в моем вкусе.
ШЕРВУД (с мексиканским акцентом). Я был мальчиком, сучка, когда твоя мать мочилась в штаны.
ШЕЙЛА. Что это с ним, док?
МИЛЛСТОУН. Минутку. Сейчас мы и его обработаем. Зря я, что ли, три дня готовился? Шервуд, поймите, она любит не вас. Она всегда любила другого. Все они всегда любят других, а нас – никогда. Мы всегда не те, поймите это наконец.
ШЕРВУД (после паузы). Спасибо, доктор. А ведь я догадывался.
МИЛЛСТОУН. Конечно, ведь вы всегда это знали. Это и есть самое сокровенное знание, которое есть у вас в душе.
ШЕЙЛА. Что вы несете, док? С какой стати?
МИЛЛСТОУН. Молчите, Шейла. Дайте ему прийти в себя. Ведь они все это знали – и араб, и мексиканец…
ШЕРВУД (приходя в себя). Шейла!
ШЕЙЛА. Слава богу, это ты! (падает в его объятия).
ШЕРВУД. Ваше императорское величество!
ШЕЙЛА. Мой взрыватель!
ШЕРВУД. Моя гурия, моя пери!
ШЕЙЛА. Моя рыба фугу!
ШЕРВУД. Председатель, мой председатель!
ШЕЙЛА (страстно). Ненавижу тебя, насильник, плагиатор, чертов Энгр, ненавижу!
ШЕРВУД. И я тебя! И я тебя!
Занавес, но и за занавесом продолжаются страстные крики подчинения и обладания на разных языках.
Сон о Гоморре
Ибо милость твоя – казнь, а казнь – милость…
В.Н.
1
Вся трудность при общеньи с Богом – в том, что у Бога много тел; он воплощается во многом – сегодня в белке захотел, а завтра в кошке, может статься, а завтра в бабочке ночной – подслушать ропот святотатца иль сговор шайки сволочной… Архангел, призванный к ответу, вгляделся в облачную взвесь: направо нету, слева нету – а между тем он явно здесь. Сердит без видимой причины, Господь раздвинул облака и вышел в облике мужчины годов примерно сорока.
Походкой строгою и скорой он прошагал по небесам:
– Скажи мне, что у нас с Гоморрой?
– Грешат в Гоморре…
– Знаю сам. Хочу ее подвергнуть мору. Я так и сяк над ней мудрил – а проку нет. Кончай Гоморру.
– Не надо, – молвил Гавриил.
– Не надо? То есть как – не надо? Добро бы мирное жулье, но там ведь главная отрада – пытать терпение мое. Грешат сознательно, упорно, демонстративно, на виду…
– Тогда тем более позорно идти у них на поводу, – архангел вымолвил, робея. – Яви им милость, а не суд… А если чистых двух тебе я найду – они ее спасут?
Он замер. Сказанное слово повисло в звонкой тишине.
– Спасут, – сказал Господь сурово. – Отыщешь праведника мне? Мое терпенье на пределе. Я их бы нынче раскроил, но дам отсрочку в три недели.
– Ура! – воскликнул Гавриил.
2
В Гоморре гибели алкали сильней, чем прибыли. Не зря она стояла на вулкане. Его гигантская ноздря давно чихала и сопела. Дымы над городом неслись. Внутри шкворчала и кипела густая, яростная слизь. В Гоморре были все знакомы с глухой предгибельной тоской. Тут извращали все законы – природный, Божий и людской. Невинный вечно был наказан, виновный – вечно горд и рад, и был по улицам размазан неистощимый липкий смрад. Последний праведник Гоморры, убогим прозванный давно, уставив горестные взоры в давно не мытое окно, вдыхал зловонную заразу, внимал вулканные шумы (забыв, что должен по заказу пошить разбойнику штаны) – и думал: «Боже милосердный, всего живущего творец! Когда-то я, твой раб усердный, узрю свободу наконец?!»
Меж тем к нему с благою вестью спешит архангел Гавриил, трубя на страх всему предместью: «Я говорил, я говорил!» Он перешагивает через канавы, лужи нечистот, – дома отслеживают, щерясь, как он из всех находит тот, ту захудалую лачугу, где все ж душа живая есть: он должен там толкнуть речугу и изложить благую весть. А между тем все ниже тучи, все неотступней Божий взгляд, все бормотливей, все кипучей в жерле вулкана дымный ад… Бурлит зловонная клоака, все ближе тайная черта – никто из жителей, однако, не замечает ни черта: чернеет чернь, воруют воры, трактирщик поит, как поил…
– Последний праведник Гоморры! – трубит архангел Гавриил. – Достигнуты благие цели, сбылись заветные мечты. Господь желает в самом деле проверить, праведен ли ты, – и если ты и вправду правед (на чем я лично настою) – он на земле еще оставит тебя и родину твою!
Последний праведник Гоморры, от светоносного гонца услышав эти приговоры, спадает несколько с лица. Не потому он прятал взоры от чудо-странника с трубой, что ждать не ждал конца Гоморры: конца Гоморры ждал любой. Никто из всей продажной своры, давно проклявшей бытие, так не желал конца Гоморры, как главный праведник ее. Полупроглочен смрадной пастью, от омерзенья свившись в жгут, он ждал его с такою страстью, с какой помилованья ждут. Он не был добр в обычном смысле: в Гоморре нет добра и зла, все добродетели прокисли, любая истина грязна. Он, верно, принял бы укоры в угрюмстве, злобе, мандраже – но он был праведник Гоморры, вдобавок гибнущей уже. Он не грешил, не ведал блуда, не пил, не грабил, не грубил, он был противник самосуда и самосада не любил, он мог противиться напору любых соблазнов и свиней – но не любил свою Гоморру, а сам себя еще сильней. Под сенью отческого крова, в своем же собственном дому – он натерпелся там такого, что не расскажешь никому. Любой, кто срыл бы эту гору лжецов, садистов и мудил, – не уничтожил бы Гоморру, но, может быть, освободил. Здесь было все настолько гнило, что, копошась вокруг жерла, она сама себя томила и жадно гибели ждала. Притом он знал (без осужденья, поскольку псы – родня волкам), что сам участвует с рожденья в забаве «Раздразни вулкан». Он был заметнейшим предлогом для святотатца и лжеца, чтобы Гоморра перед Богом разоблачилась до конца, и чистота его, суровей, чем самый строгий судия, – была последним из условий ее срамного бытия. На нем, на мальчике для порки, так отразился весь расклад, что никакие отговорки не отвратили бы расплат, и каждый день его позора, и каждый час его обид был частью замысла: Гоморра без праведника не стоит.