– Алексей, – сказал он серьезно и поглядел на него тем взглядом, который выработал давно, взглядом, которому всех их как следует учили. – Кто у вас старшие?
Но Рогачев взглянул на него очень прямо своими зелеными – не может быть, ведь у него карие? – ярко-зелеными с желтизной глазами и скривил рот в очень неприятной улыбке.
– Петрович, – сказал он сипло. – Вы ничего не понимаете вообще. Вы нормальный, но ничего этого не надо.
– Что значит нормальный? – Смирнов знал, что цепляться надо к самому нейтральному слову и от него постепенно пробираться к непонятному.
– Нормальный. Сносный. Губной. – Рогачев смотрел прямо и твердо. – Но вам это не надо. Нет никаких старших, младших, этого всякого. Там воля, ясно? Просто воля. Была ваша воля, стала наша. И лучше бы вы тоже ехали.
– Куда ехали?
– Это я не знаю. Это уже ваша воля. Я пока еще могу что-то, и еще пара недель у вас, может, есть. Но потом март, а в марте я уже ничего не это. Уже я не буду это мочь.
У них с Рогачевым в самом деле были особые отношения, этот проблемный мальчик был явно талантлив, он чувствовал историю, как охотник чует дичь, у него был прирожденный комплексный, системный подход, он мгновенно выделял главные факторы, догадывался о темной связи экономики, ландшафта и местного фольклора, у него была исключительная память на даты, Смирнов сразу выделил его и из безнадежно отстающего сделал отличником, потому что учил не зубрить, а думать; это был его золотой резерв, прочие в кружке никакими талантами не обладали, просто любили нового учителя и отдыхали душой на его веселых уроках. Но теперь Смирнов понимал, что Рогачева засасывает темная топь, а он держит его за руку и не удержит; понимал он и то, что Рогачев мучается, но обречен будет его предать, и если сейчас Смирнов отступится, то это будет еще полбеды. А если продолжит приставать и тащить, тогда его придется предать громко, гробно. Гробно? Он не знал этого слова, оно как-то вдруг подумалось само, он начинал уже думать на ужасном, заразном языке воли, и Рогачев, словно почувствовав это, вдруг вскинул на него ядовито-зеленые глаза.
– Понял? – спросил он почти весело. – Всосал, да?
В кабинете уже темнело, и Смирнов, весь дрожа, включил свет.
– Чего это ты такой довольный, Леша? – спросил он, призвав на помощь всю свою насмешливость. Но Рогачев уже опять смотрел в парту.
Свет придал Смирнову уверенности. Никто ему тут ничего не сделает, и его кое-чему учили.
– Леш, – сказал он тихо. Сейчас надо было говорить очень тихо, надо было пугать, давить. – А где Маша Разумова?
Он попал и сразу это почувствовал. Рогачев поднял глаза, тут же опустил голову и как-то сжался.
– Это вы ее? – нажал Смирнов.
– Что мы ее?
– Ты знаешь что.
– Я-то знаю, – сказал Рогачев. – А вы не знаете.
Смирнов действительно не знал, и атака его, кажется, захлебнулась. Маша Разумова пропала на три дня. Три дня купеческая дочь Наташа пропадала. Потом нашлась, сидела утром в школьном дворе, вся сжавшись, скукожившись, – откуда пришла, неясно, была метель, замела следы, и никто не знал, сколько она так просидела. Отвечала на все расспросы, что была у подруги. У какой подруги? У такой. Была очень бледна, под глазами жуткие синяки, какие бывают не просто от бессонницы, а от травмы; мало что видел Смирнов страшней ее лица и дал слабину – не стал расспрашивать, хотя этому тоже учили. Дома ее сильно отлупили, утром отец сам повел ее в школу, она вдруг на светофоре вырвалась, побежала, и поминай как звали. Весь город подняли на уши, искали везде, да куда там. Отец даже не запил, сидел, глядя в стену и периодически ударяясь об нее лбом.
– Но это воля? – спросил Смирнов.
– Ее воля, а то, – сказал Рогачев и опять отвратительно усмехнулся.
– Рогачев, – сказал историк очень решительно. По идее сейчас его следовало взять за подбородок, взять решительно, с силой, чтобы он почувствовал: игрушки кончились, этот учитель правил не соблюдает и может с ним сделать все. Но Смирнов этого не сделал, потому что тоже чувствовал: правила кончились, и если Рогачев сейчас сдерживается, то надолго его не хватит. Их тоже чему-то учили, пусть не с сентября, пусть декан, как всегда, поторопился, но с ноября точно началось что-то нехорошее, школу прогуливали в открытую, многие не ночевали дома, и родители не знали, что думать. Это было не пьянство, не спайсы, от этого волосы шевелились на голове.
– Рогачев, она там же, где Ашкерова? – спросил Смирнов очень твердо.
– Ашкерова? – переспросил Рогачев. На этот раз, кажется, он удивился искренне. – Чево Ашкерова? Она с шофером уехала.
– С каким шофером?
– С дальнобойщиком. Ашкерова всегда тронутая была. Нет, Петрович, Маша Разумова не там. Маша Разумова там, где никакой шофер не доедет.
– Она жива?
– Она так жива, как никакая Ашкерова не жива. Можно сказать, живее всех живых. Я даже думаю, Петрович, что хорошо бы вы были так живы, как Маша Разумова.
Это что же, она у них теперь вроде хлыстовской богородицы? Взята в общину? Жена главного растлителя? Но все это было мимо, он сам понимал.
– Леша. А меня могут взять в волю? Посмотри, я тебя взял в кружок. У тебя началась приличная жизнь. Ты в авторитете был. Можешь ты сделать, чтобы я попал в волю? Хоть раз? Хоть, не знаю, постоять на поезда посмотреть?
– Смотрите, что ж, – пожал плечами Рогачев. – Только мы не там смотрим. Не на том мосту.
– А на каком?
– Да на любом. Ну посмотрите вы, – сказал он равнодушно. – Ну сходите. А дальше?
– Как скажете. Но мне хочется понять.
– Не надо вам понимать, – сказал Рогачев. – Тут не понимать надо. Вот вы историк, да? Вы думаете, тут история. А тут никакая не история, была и нет, все. Тут нечего историку понимать. Если б вы были вольник, тогда пожалуйста. – И он усмехнулся вовсе уже нехорошо.
– Что значит вольник?
– Ничего не значит. Это я сейчас придумал. История – историк, воля – вольник. Пойду я, пора мне, Петрович.
– Пора тебе или нет, Леша, это я сейчас решаю, извини.
– Да нет, Петрович, – сказал Леша и встал. – Это моя воля. Вы подумайте, что я сказал. Неделю еще, но это самое большое. И вы это, не разговаривайте много. Хотя уже какая разница.
И он не спеша, что было всего невыносимей, пошел к белой потрескавшейся двери и вышел за эту дверь, не обернувшись, ничего больше не сказав; и Смирнов проводил его беспомощным взглядом, больше всего боясь, что ему теперь тоже предстоит выходить на улицу и одному по ней идти. Он почему-то надеялся, что они пойдут вместе.
Он оглянулся и увидел, что на доске было ярко написано:
«В.О.Л.Я»
Он не писал, и Рогачев не писал, и этой надписи не было. Или он ее не видел? Разумеется, она была, и он ее не видел. Или он сам написал это машинально, когда Рогачев дал ему дурацкую расшифровку. Конечно, он написал сам. Он хотел посмеяться. Она не могла появиться сама, в такие вещи он покамест не верил. Конечно, он сам, и он сам так писал «Л», это была его рука и его воля.
Почему-то ему страшно было смотреть на свое отражение в совсем уже темном окне, и страшно было гасить свет. Но он заканчивал отделение экстремальной педагогики, у него был опыт практики в Дагестане, он кое-что умел. И у него хватило сил поглядеть на свое отражение, выключить свет, почти спокойно спуститься на первый этаж, одеться, попрощаться с охранником – охранник тоже улыбался не очень хорошо – и выйти на улицу.
Начиналась метель, небо было отвратительного мутно-лилового цвета, время шло к пяти вечера, и Смирнов оглядывался, все думая увидеть кого-нибудь с белыми глазами, кого-нибудь, кто скажет ему убираться, и лучше до завтра; но никого не было, вот странность, вообще было почти пусто, только мигало вдали кафе «Восток», злачное место, которому вообще-то рядом со школой быть не полагалось, но кто же в Решетове соблюдал правила? Смирнову невыносимо вдруг захотелось туда зайти, но он понимал, что ему туда нельзя. Надо было домой, сидеть и думать, рисовать схемы, связываться с коллегами, разбросанными сейчас по всему пространству страны, а на всем этом пространстве была воля, огромная свистящая метельная воля, эта воля вырвалась наружу и теперь все решала. Смирнов уже сворачивал на свою Первомайскую, когда увидел вдруг, что из метели ему навстречу вышел Рогачев с низко опущенной головой, а сзади Рогачева подталкивал как бы его младший брат или кто-то из младшеклассников, потому что никакого младшего брата у него не было. Смирнов вгляделся: нет, это был взрослый, но вроде лилипута, с морщинистым старческим личиком, но ростом не больше десятилетнего. И Рогачев, хоть и был выше его чуть не вдвое, покорно шел и только на Смирнова взглянул с запоздалой мольбой, словно утопающий.