Что же случилось с нами или с искусствами, если то, что некогда восхищало людей, теперь считается пустяком?
Этот вопрос не из легких, и, чтобы поставить его яснее, я хотел бы сказать, что те, от кого зависит направление современной мысли, в большинстве случаев откровенно и прямодушно ненавидят и презирают искусства, а вам хорошо известно: каковы руководители, таким должен быть и народ. А из этого следует, что, толкуя о намерении развивать искусство посредством широкого образования, мы либо обманываем себя и тратим напрасно время, поскольку в один прекрасный день мы будем придерживаться того же мнения, что и упомянутые откровенные отрицатели искусства, либо же мы представляем меньшинство, которое право, как порой бывает право меньшинство, в то время как вышеупомянутые достойные люди, вместе с громадной массой своих образованных единомышленников, ослеплены неблагоприятными обстоятельствами.
В данном случае, надеюсь, мы все придерживаемся этого мнения — мнения меньшинства, обладающего правотой. Надеюсь, мы уверены, что искусства, с целью развития которых мы встретились вместе, необходимы для жизни человека, если только развитие цивилизации не столь же бесцельно, как бесполезное вращение ничего не производящего колеса.
Каким же образом мы, меньшинство, выполним долг, накладываемый на нас нашим положением и заключающийся в том, чтобы стремиться стать большинством?
Если бы только мы могли разъяснить этим думающим людям и тем миллионам, лучшей частью которых они являются, что представляет собой дело, которое мы любим и которое для нас подобно хлебу, который мы едим, и воздух, которым дышим; дело, о котором они ничего не знают и к которому ничего не чувствуют, кроме смутного инстинктивного отвращения, то тогда были бы посеяны семена победы. Сделать это, конечно, трудно, и все же если мы углубимся в одну из глав древней или средневековой истории, то у нас, может, и промелькнет мысль о возможности сделать это. Возьмите, к примеру, одно из столетий в истории Византийской империи, возьмите на себя утомительный труд и прочтите имена доктринеров, тиранов и откупщиков, которым ужасная цепь, выкованная давно умершим Римом, все еще давала возможность обманывать народ, внушая ему мысль, будто они — неизбежные хозяева мира. Обратитесь затем к странам, которыми они управляли, прочтите и забудьте длинный перечень бессмысленных убийств, совершенных северными и сарацинскими пиратами и разбойниками. Таков преобладающий итог тех сведений, которые так называемая история сохранила нам от тех дней, — бессилие глупцов и злые дела царей и авантюристов. Следует ли нам, в таком случае, отвернуться от истории и сказать, что вся она преисполнена злом? Но какова же была тогда повседневная жизнь людей? Как же тогда Европа доросла до разумного существования и свободы? По-видимому, были и другие люди, помимо тех, чьи имена и дела так называемая история сохранила нам. Этих людей, сырье для государственной казны и невольничьего рынка, мы теперь называем «народом» и знаем, что они непрестанно трудились. Да, так, и их работа не была просто рабским трудом с кормушкой перед ними и бичом за их спинами. И хотя так называемая история забыла их, — их труд не был забыт, а составил другую историю — историю искусства. Ни на Востоке, ни на Западе нет ни одного древнего города, в котором бы не сохранилось следов их горестей, радостей или надежд. От Исфагана до Нортумберленда нет ни одного здания, построенного между VII и XVII столетиями, не несущего в себе труда этого угнетенного и презираемого людского стада. Правда, ни один из них не возвысился над своими собратьями. Среди них не было ни Платона{1}, ни Шекспира, ни Микеланджело. И все же, рассеянная среди многих людей, как сильна была их мысль, как долго оставалась верной себе! Какое далекое путешествие совершила!
И такова была эта мысль все время, пока искусство было передовым и исполненным жизни. Кто знает, как ничтожно мало нам было бы известно о многих временах, если бы не их искусство! История сберегла память о царях и воинах, потому что они разрушали. Искусство сохранило память о народе, потому что он творил.
По-моему, наши знания о жизни былых времен подскажут нам, как относиться к тем честным и прямодушным людям, которые превыше всего желают прогресса, но глубоко разочарованы в искусствах. Конечно, вы можете их спросить: «Что станем мы делать тогда, когда будет достигнуто все, чего вы и мы так жаждем?» Та великая перемена, ради которой мы трудимся, — каждый по-своему, — как и вечная другая перемена, придет незаметно словно тать в ночи, и окажется совершившейся, прежде чем мы об этом узнаем. Но вообразим, что эта перемена свершилась внезапно, восхваляемая и признанная всеми благонамеренными людьми. Что мы будем делать тогда, дабы не начинать сызнова нагромождать свежую гниль на месте скорбного труда столетий? Когда мы отвернемся от флагштока, на котором только что взвился новый флаг, — за что примемся тогда, за какое дело должны будем приняться, когда в ушах наших будет еще звучать трубный глас герольдов, возгласивших наступление новой жизни?
На что еще, помимо работы, будут направлены наши повседневные усилия? Чем мы украсим работу тогда, когда обретем полную свободу и разум? Конечно, это будет труд. Но один ли труд? Должны ли все наши усилия быть направлены только на то, чтобы сократить до предела его продолжительность и продлить часы досуга далее всех пределов, о которых мечтали люди? И на что употребим мы свой досуг, если считаем, что всякий труд скучен? Будем ли мы все свободное время спать? — Если да, то, надеюсь, больше уж никогда не проснемся.
Так что же тогда мы будем делать? Что должны дать нам обязательные часы труда?
Этот вопрос встанет перед всеми людьми в тот день, когда будет покончено со многими пороками и не будет низведенных до вырождения классов, на которые можно взваливать всю грязную работу. И если люди все еще будут ненавидеть и презирать искусство, они не смогут ответить на этот вопрос.
Некогда люди жили под таким гнетом деспотизма, среди такого насилия и ужаса, что теперь мы удивляемся, как они могли тогда существовать хоть один день, пока мы не вспоминаем, что и тогда, как и теперь, повседневный труд был основным содержанием их жизни и что этот повседневный труд смягчился каждодневным созданием искусства. И будем ли мы, избавленные от зла, которое терпели они, влачить еще более унылое, чем они, существование? Свяжут ли себя люди, освободившиеся от столь многих форм угнетения, новыми его формами и станут ли рабами природы, множа дни безнадежного и бесполезного труда? Должно ли это все ухудшаться до тех пор, пока не случится так, что человечество, вступив во владение своим наследством, повергнув врагов и сбросив оковы, изберет своим уделом вечный труд в обстановке удручающего уродства? Как тогда будут обмануты все наши надежды, в какую пропасть отчаяния мы будем ввергнуты!
Конечно, это всего лишь предположение, и все-таки, если недуг презрения к искусствам будет усугубляться, иного нечего и ждать. Угасание воображения и любви к прекрасному повлечет за собой и угасание цивилизации. Но этот недуг, от которого мир в один прекрасный день, надеюсь, освободится, принесет все же массу бедствий: искусству — агонию, а бедным людям — страдания, ибо тяжкая необходимость, по-моему, вызывает в мире больше перемен, чем то близорукое желание что-то предусмотреть, которое мы называем предвидением. Тем не менее припомните вопрос, который я поставил вначале. Что стряслось с искусством или с нами, если этот недуг напал на нас? Отвлеченно рассуждая, с искусством ничего плохого не происходит и произойти не может — человечеству оно должно всегда служить отрадой, — если только со всеми нами не происходит что-то неладное. Но и с искусством, каким мы его знаем, в наши дни происходит тьма неладного. Если это не так, то с какой стати мы собрались здесь сегодня вечером? Разве не потому были созданы школы искусства по всей стране около тридцати лет назад, что народное искусство, как мы обнаружили, начало угасать — или, возможно, уже угасло среди нас?