— Да ни к чему я не веду. У нас с вами дискуссия, такой, знаете ли, разговор, треп. Треп, треп, треп, треп! — Он осклабился, распростер руки. Глаза у него блеснули.
Левенталь глянул на него скучно, спросил:
— Зачем вы это?
Кажется, Олби расстроился, устыдился, наверно, своих перепадов, Левенталю даже жалко его стало. Хотя эти зигзаги ему действовали на нервы. Он видел ясно, что Олби не дурак. Но что толку не быть дураком, если вести себя так? Этот стиль, например, ему что — просто необходимо выпендриваться? Или это такая самозащита? О, ему, конечно, не сладко пришлось, что-то пошатнулось, рухнуло, случилась, наверно, трагедия, да-да, конечно, трагедия. Что-то стряслось ужасное. Но один вопрос по-прежнему бился в голове Левенталя: чего ему надо? И хоть сам же требовал ясности и четкости, он этот вопрос не решался задать.
— Жена? — Через плечо Левенталя Олби оглядывал на бюро фотографию в рамке.
— Да, это Мэри.
— О, скажите, какая прелесть. А вы ведь счастливчик, знаете? — Встал, навис над Левенталем, повернул фотографию к свету. — Прелесть.
— Она здесь хорошо получилась. — Левенталю не очень нравились эти восторги.
— У нее вид гордый, но без жесткости. Ну, вы понимаете. Серьезный вид. Такое встречается в азиатской скульптуре.
— Ах — в азиатской! — с издевкой подхватил Левенталь.
— Да, в азиатской. Взгляните на эти глаза, эти скулы. Женаты на женщине, а не знаете, что у нее раскосые глаза? — И выразительно повертел большим пальцем. — Определенно, она азиатка.
— Из Балтимора.
— Первое поколение?
— Там же родилась ее мать. Глубже я не копал.
— Готов биться об заклад, они выходцы из Восточной Европы, — сказал Олби.
— Ну, вы не так уж колоссально рискуете. Никто с вами не собирается держать пари.
— Зато уж точно никто не станет держать пари насчет вас.
— Да? Может быть, раз уж вы меня так досконально обследовали и все обо мне узнали, вы потрудитесь определить, из какой части Европы произошли мои родители?
— Это так очевидно; тут никакого обследования не надо. Россия, Польша… с первого взгляда могу сказать.
— Ах, можете?
— Конечно. Я довольно долго живу в Нью-Йорке. Это такой еврейский город, что надо совсем уж не видеть дальше собственного носа, чтоб не разбираться в евреях. Сами знаете, сколько еврейских блюд здесь подают в ресторанах, на сцене сплошные еврейские комики, шуточки, а магазины, да что, а евреи в политике, и те де и те пе. Сами знаете. Это не откровение.
Левенталь не стал отвечать. Конечно, не откровение.
Олби опять уставился на фотографию Мэри. Пока он разглядывал ее и кивал, глаза его, к изумлению Левенталя, затуманились, и на лице установилось выражение подавляемой печали и горечи.
— Ваша жена?.. — понизив голос, рискнул Левенталь.
— Она умерла, — сказал Олби.
Левенталь вдруг осип, еле выговорил с призвуком ужаса:
— Умерла? Какое несчастье. Мне очень жаль. Виноват.
— Еще бы. Еще бы. — Слова будто долго копились в груди у Олби, вдруг сами вырвались, не удержал.
Левенталь сосредоточился на этих словах и отвернул лицо — для него характерно, когда он что-то распутывал.
— Да, конечно, ну как же, — он пробормотал, не вполне сознавая, что принимает вызов. Уж очень намаялся за эти два дня, теперь все его так и било по нервам. — Какая жалость! — волнуясь, выговорил Левенталь и вспомнил лицо этой женщины. «Да, она слишком для него была хороша, — он подумал, — да, небо и земля. Но разве я это скажу? Он муж, так что при чем тут. Его самого пожалеть надо. Она умерла, а он жив и мучается. Потому и опустился. Иначе бы разве он стал таким».
— И теперь вы один, — он сказал.
— Да, вдовею, вот уж четыре года вдовею. Четыре года плюс три недели приблизительно.
— И как это случилось?
— Не знаю в точности. Меня с ней не было. Родственники сообщили. Попала в автомобильную аварию. Думали, выживет, и вдруг умерла. Вот и все, что я знаю. Ее похоронили до того, как мне удалось выбраться в Луисвилль.
— И вас не дождались?
— Ну, честно признаться, я не очень туда и рвался. Был бы ужас. Родня бы облегчилась, излив на меня свой гнев. Я бы, пытаясь облегчиться, удрал в кабак, наверно, в кабаке и торчал бы, и все пропустил. Всем было бы тяжелей во сто крат. И была жара. Нестись в луисвилльское пекло? Ради этого! Э нет, брат, уж я окопался, где был. Нет, это бы было просто убийственно. Она умерла. Я бы не к ней приехал, а к родственничкам. Умерла — значит, умерла. И конец. И баста. По жене тоскуешь, если она ушла, а ты ее любишь. Даже, может, не очень любишь. Тут я не знаю. Но вот — вы вместе, живете душа в душу, и когда она умирает — ты сломлен, ты никуда не годишься. Лично со мной так. Я, конечно, отношусь к первому типу. Я ее любил. Да, конечно, тоскуешь… но все неодушевленное для меня едино. Я не сентиментален.
Актерство, вранье, решил Левенталь. Миг искренности прошел, и опять он позирует, изображает — ах, он, видите ли, сам не свой — довольно неубедительно. Когда объявил о смерти жены, в голосе звякнула злоба, но Левенталю он стал как раз ближе, как раз понятней, искренним показался. Теперь опять омерзительно. Может, он подшофе?
— Но, — сказал Олби, — это не главное.
— Да? Есть что-то еще важней?
— Кое-что. Мы предварительно разошлись. Вот почему у меня были такие натянутые отношения с ее семейством. Конечно, с их точки зрения… — Он осекся, стал протирать глаз, а когда кончил тереть, глаз был красный, и как-то ниже, чем другое, сползало веко. — Они были против меня настроены, хотели всю вину свалить на меня. Я бы тоже, кстати, при желании мог свалить на них всю вину. Машину вел ее брат; отделался царапинами и легким испугом. Знаете, как водят эти южане. Сплошная атака Пикетта[4]. Ну так вот… мы разошлись. И знаете почему?
— Почему?
— Потому что, когда Редигер меня выпер, я не смог найти работу.
— Что вы такое говорите? Никакой работы? Никакой? Вообще?
— Подходящей. А что бы я заработал на первом попавшемся месте? И концов бы с концами не свел. Когда человек годами придерживался одного рода занятий, зачем же ему разбрасываться. Так далеко не уедешь. Во всем другом пришлось бы начать с нуля. И что прикажете делать? Стать менялой? Торговцем? И потом, на случайной работе пришлось бы навсегда закопать кое-какие надежды.
— Я бы взялся за что угодно, лишь бы не отпускать жену.
— Мы из разного теста сделаны, вы и я. — Олби осклабился. — И я ее не отпускал. Она меня бросила. Я не хотел. Это она сама.
— Вы мне не все рассказываете.
— Нет, нет. — Он почти ликовал. — Не все. Да, что же дальше? Это вы мне скажите.
— Может, это как-то связано с вашим пьянством?
— Н-да-с, приехали. — Олби улыбался в пол и слегка раскачивал свое длинное тело. — Мой порок, мой кошмарный порок. Она меня бросила из-за пьянства. Вы попали в точку.
— Женщина не бросит мужа просто так, из-за ерунды.
— Именно, именно, не бросит. А вы настоящий еврей, Левенталь. Ах, наше пресловутое пьянство! Мы для вас сыны Велиала, запах виски страшнее, чем запах серы. Когда Ной валяется пьяный — помните этот пассажик? — иноверные сыновья смеются над ним, а иудейский сын в ужасе. Тут кое-что есть. Очень даже реально.
— Думайте, что говорите, — сказал Левенталь сухо. — Можно вас за идиота принять. Не знаю, куда вы гнете, но вы со своим этим трепом далеко не уедете. Прямо вам говорю.
— Ну… — начал Олби и осекся. — Ладно, не будем. Но это же несправедливо — вешать на меня смерть жены. Хуже, чем несправедливо; жестоко, если учесть, чем она была для меня и что мне пришлось пережить. Не знаю, как вы, но я лично не сомневаюсь, что мы никакие не боги, мы самые обыкновенные твари, и если что-то нам иногда вдруг покажется вечным — ан вовсе оно не вечно. Сегодня мы полные свертки, а завтра, глядишь, мы оберточная бумага и нами шуршит ветерок.