В окружающей плесневой затхлости чувствовалась нотка чего-то сладкого, сахарного. Его мать покупала сахар в городе. Дэвид почти ощутил во рту вкус именинного пирога, желтого, плотного, сдобного. Взрыв сладости, веселые голоса нижних соседей из домов в лощине, разноцветные платья женщин, шуршащие по высокой траве. Мужчины в темных брюках и сапогах, дети, с бешеной энергией и криками носящиеся по двору. Позже они собирались все вместе и делали мороженое в баке с соляным раствором, ставили под крыльцо, долго морозили, а потом снимали заледеневшую металлическую крышку и щедро накладывали в миски сладкий холодный крем.
Кажется, праздник с мороженым устраивали после рождения, а может, крещения Джун. Сначала она была как все дети, махала в воздухе крохотными ручками, которые задевали его лицо, когда он наклонялся поцеловать сестричку. В тот жаркий летний день они еще веселились; мороженое стыло под крыльцом. Затем прошла осень, зима, а Джун все не садилась. Миновал ее первый день рождения, но она была очень слабенькая, не держалась на ножках. Снова наступила осень, и приехала двоюродная сестра матери с сыном, примерно того же возраста, что и Джун, и тот мальчик не просто ходил – носился с утра до вечера и уже начинал говорить, а Джун только сидела и молча смотрела по сторонам. Вот когда они поняли: что-то не так. Мама, вспомнил Дэвид, провожала взглядом их маленького гостя, и слезы бесшумно текли по ее щекам. Потом она печально вздохнула, отвернулась и пошла к дочери. Это горе, тяжкий камень на сердце, Дэвид всюду носил с собой; от него он пытался избавить Нору и Пола, но лишь породил множество других страданий.
– Дэвид, – сказала в тот день мать, выте-рев слезы тайком от сына, – убери со стола свои бумаги и сходи за дровами и за водой. Сейчас же. Сделай что-нибудь полезное.
Он послушно все выполнил. И они стали жить дальше, день за днем. Замкнулись в себе и даже не ходили в гости, только изредка, на крестины или похороны – до трагедии с Дэни-элом Бринкерхоффом. С тех поминок они возвращались в темноте, пробираясь вдоль дорожки у ручья ощупью, по памяти; отец нес Джун на руках. Мать больше не спускалась с гор до самого своего переезда в Детройт…
* * *
«Так-то вот. И ни фига у тебя не выйдет», – сказал кто-то, и Дэвид, не открывая глаз и не понимая, снится ему это или чудится в завывании ветра, заворочался. Спать мешал не только голос: что-то впивалось в запястья. Дэвид провел сухим языком по небу. Жизнь дома была трудна, они работали дни напролет, и для горя не оставалось ни времени, ни терпения. Надо было жить дальше, и коль скоро разговоры о Джун не могли ее вернуть, то о ней больше никогда не говорили. Дэвид повернулся на бок и опять почувствовал резкую боль в запястьях. От удивления он разлепил веки и обвел сонным взглядом комнату.
Она стояла у плиты. Армейские штаны плотно облегали стройные ноги, немного топорщась на бедрах. Из-под байковой мужской рубашки в черно-зеленую клетку торчал ворот свитера цвета ржавчины с ярко-оранжевыми вплетениями. Руки в перчатках с отрезанными пальцами сноровисто колдовали над сковородкой, где шипела яичница. Снаружи уже стемнело – он долго проспал, – в комнате горели свечи, их желтое пламя смягчало все вокруг и заставляло кружиться подвески-аппликации.
Со сковородки брызнул жир, рука девушки взметнулась к лицу. Несколько минут Дэвид, не двигаясь, наблюдал за ней, вбирая взглядом все детали: черные ручки плиты, которые его мать так старательно начищала, и обгрызенные ногти этой девчушки, и трепетание огненных язычков на фоне темного окна. Девушка потянулась к полке над плитой, за солью и перцем, и Дэвид залюбовался игрой света и тени на ее коже и волосах, ее природной грацией.
Жаль, фотоаппарат остался в гостиничном сейфе.
Дэвид попытался сесть, но запястья снова ожгла боль. Недоумевая, он повернул голову и понял, что привязан к кровати: прозрачным шифоновым шарфом к одной стойке, веревками от швабры – к другой. Она уловила движение у себя за спиной, обернулась, легко похлопывая по ладони деревянной ложкой, и объявила:
– Сейчас вернется мой друг.
Дэвид откинул голову на подушку. Девушка была худенькая, не старше, а то и моложе Пола. Одна, в заброшенном доме. Бродяжка. Интересно, что у нее за друг и не пора ли уже испугаться?
– Как тебя зовут? – спросил Дэвид.
– Розмари, – ответила она и, почему-то встревожившись, прибавила: – Хочешь верь, хочешь нет.
– Розмари, – повторил он, представив куст, похожий на сосну, с ароматными игольчатыми листочками, который Нора посадила на солнечном месте, – окажите любезность, развяжите меня.
– Не-а! – быстро, весело ответила она. – Ни за что.
– Я очень хочу пить, – сказал он.
Она остановила на нем настороженный взгляд карих с вишневым оттенком глаз и вышла за дверь, впустив в дом острый клин холодного воздуха, от которого затрепетали все аппликации. Вернулась она с водой из ручья в металлической кружке.
– Спасибо, Розмари. Вот только я не умею пить лежа.
С минуту она возилась у плиты с яичницей, затем порылась в ящике, достала пластиковую соломинку, явно из какой-нибудь забегаловки, с одного конца грязную, и сунула ее в кружку:
– Коли и вправду жажда замучила – и это сойдет.
Дэвид стал шумно втягивать в себя воду – пить так хотелось, что он почти не чувствовал земляной взвеси в воде. Девушка приподняла сковородку, ловко тряхнула, сбросив яичницу на синюю, в мелких сколах, эмалированную тарелку, уселась за стол и принялась ужинать, точным движением указательного пальца левой руки загоняя кусочки яйца на пластиковую вилку. На Дэвида она не обращала внимания, словно того вообще тут не было. Почему-то в этот момент он догадался, что «друга» она придумала.
Дэвид пил, пока в соломинке не захлюпала жижа.
– Когда-то я жил в этом доме с родителями, – сообщил он. – Собственно, я по сей день им владею. У меня в сейфе документы. Так что, если официально, вы вторглись в чужое жилище.
Девушка улыбнулась и аккуратно положила вилку на середину тарелки.
– В смысле – приехал востребовать свое имущество? Официально? – передразнила она.
На ее волосах, щеках отражалось мерцание свечей. Несмотря на юность, в ней было нечто сильное, яростное, какая-то одинокая решимость.
– Нет. – Дэвид подумал о своем странном путешествии, которое началось с обычного утра в Лексингтоне (Пол, никак не желавший вылезать из ванной, хмурая Нора с дымящейся чашкой кофе перед чековой книжкой), продолжилось выставкой и рекой и вот куда его привело.
– Тогда зачем явился? – Девушка отодвинула тарелку к центру стола. У нее были загрубевшие пальцы, обломанные ногти. Удивительно, что они могли создать изящные, сложные поделки, заполнявшие комнату.
– Меня зовут Дэвид Генри Маккалистер. – Настоящее имя. Как долго его никто не произносил.
– Не знаю никаких Маккалистеров, – отрезала она. – И вообще, я не здешняя.
– Сколько тебе лет? – спросил он. – Пятнадцать?
– Шестнадцать, – уточнила она. А затем твердо добавила: – Шестнадцать, двадцать или сорок – выбирай, как больше нравится.
– Шестнадцать, – повторил Дэвид. – У меня сын старше тебя. Его зовут Пол.
«И дочь», – добавил он безмолвно.
– Правда? – равнодушно отозвалась она, вновь берясь за вилку.
Дэвид наблюдал, как она ест, деликатно откусывая и тщательно прожевывая кусочки, и вдруг перенесся в прошлое, когда смотрел на Джун, которая точно так же ела яйца. Ближе к концу ей все труднее было сидеть за столом, но она упрямо каждый вечер ужинала вместе со всеми. Лампа освещала ее тусклые волосы и устало, с размеренной грацией двигавшиеся руки.
– Может, все-таки развяжешь меня? – тихо попросил он хриплым от волнения голосом. – Я врач. Не опасен.
– Размечтался.
Она отнесла тарелку к раковине и потянулась к полке за мылом, повернувшись к Дэвиду боком. «Беременна! – потрясенно осознал Дэвид. – Срок… пять месяцев максимум».