Внизу несся бурный поток, кружась и вспениваясь у цементных свай. Серединой ступни Дэвид ощущал острый бетонный край набережной. Если он упадет или прыгнет и не сможет выбраться, то найдут часы с выгравированным на задней стороне именем его отца, кошелек с двумя сотнями долларов, водительские права, камешек из ручейка у дома его детства, который он носил с собой вот уже тридцать лет. И конверт с фотографиями в кармане у сердца.
На его похоронах будет масса народа. Кортеж растянется на много кварталов.
Но там все и кончится. Каролина, скорее всего, и не узнает. И до его родины новость не долетит.
А если и долетит – кто его там вспомнит, без фамилии?
* * *
Когда он вернулся из школы, письмо ждало его в магазинчике на углу, под пустой кофейной банкой. Никто ничего не сказал, но все наблюдали за ним: логотип Питтсбургского университета был прекрасно известен. Дэвид отнес письмо к себе наверх и положил на столик возле кровати; он слишком нервничал и не решался его вскрыть. Он и сейчас помнил серое небо за окном, плоское, безликое, пересеченное голой веткой вяза.
Только через два часа он осмелился посмотреть. Письмо принесло сногсшибательную новость: его приняли на полную стипендию. Донельзя ошеломленный, он медленно опустился на край кровати, боясь верить хорошему – так будет всегда, всю его жизнь, – и не позволяя себе по-настоящему возликовать. Рады сообщить, что…
Вскоре он заметил ошибку, и скучная действительность комом легла туда, где он и привык ее ощущать, прямо под ложечкой. В письме стояла не его фамилия. Адрес и остальные подробности, от даты рождения до номера социального страхования, – все было верно. И оба его имени, Дэвид в честь отца и Генри в честь деда, тоже. Секретарша впечатала их правильно, но потом ее, вероятно, отвлек телефонный звонок или какой-нибудь посетитель. А может быть, приятный весенний ветерок заставил оторваться от работы и унестись в мечтах навстречу вечеру, жениху с букетом и своему трепещущему, как листок, сердцу. И тут стукнула дверь. Зазвучали шаги: начальник. Секретарша вздрогнула и вернулась в настоящее. Похлопала глазами, перевела каретку и снова занялась работой.
«Дэвид Генри» она благополучно напечатала.
А вот фамилия, Маккалистер, потерялась.
Он промолчал об этом. Никто ничего так и не узнал. Приехал в колледж, зарегистрировался – в конце концов, его действительно так звали. И все же Дэвид Генри как личность отличался от Дэвида Генри Маккалистера, это было очевидно, как и то, что в колледже он должен учиться именно как Дэвид Генри, человек без биографии, не отягощенный прошлым. Человек, получивший шанс создать себя заново.
Так он и поступил. Имя предоставило ему эту возможность – оно, в известной степени, того требовало: оно было сильное и даже аристократичное. Существовал же некогда Патрик Генри, государственный деятель и оратор. Первое время, в беседах с людьми запредельно, недостижимо богатыми и влиятельными, с теми, кто как рыба в воде плавал там, куда он только стремился, Дэвид, чувствуя себя не в своей тарелке, иногда намекал, хотя никогда впрямую, на дальних, но влиятельных родственников, призывал несуществующих предков себе на подмогу.
Этот дар он пытался передать Полу: неоспоримое место под солнцем.
Река под ним была коричневой, с противной белой пеной по краям. Поднялся ветер. Казалось, он продувает не только костюм, но и кожу, проникает в кровь. Вода внизу клубилась, вспухала, приближалась. К горлу подкатила тошнота. Дэвид упал на четвереньки, ладонями на холодный камень, и его вырвало в бурлящий поток. Спазмы продолжались, даже когда желудок совершенно опустел. Дэвид лежал там, в темноте, очень долго. Наконец медленно встал, вытер рот тыльной стороной ладони и поплелся назад в город.
* * *
Всю ночь он просидел на автовокзале – погружался в дремоту, вздрагивал, просыпался. Утром сел на первый автобус до Западной Виргинии и поехал к дому своего детства, в глубь холмов, взявших его в объятия. Через семь часов автобус, как обычно, затормозил на углу Мейн и Вайн и вскоре с ревом умчался, а Дэвид остался стоять перед продуктовым магазином. На улице было тихо, к телефонному столбу лепилась газета, сквозь трещины тротуара пробивались сорняки. Он работал в этом магазине за питание и комнату на втором этаже, умненький мальчик с гор, приехавший учиться. Мальчик, изумлявшийся колоколам, реву транспорта, домохозяйкам с покупками, школьникам, которые толпились у фонтана и покупали содовую, мужчинам, которые собирались по вечерам, плевались табаком, играли в карты и коротали время за разговорами… Время стерло все это. Многие окна были заколочены досками в красно-черных, смазанных дождями граффити.
Горло Дэвида пылало от жажды. С другой стороны дороги двое мужчин средних лет, один лысый, другой с жидкими седыми лохмами до плеч, играли на крыльце в шахматы. Подняв головы, они с подозрительным любопытством уставились на него, и Дэвид увидел себя их глазами: мятые, грязные брюки, рубашка, в которой он провел целый день и всю ночь, галстука нет, волосы свалялись после беспокойного сна в автобусе. Он был чужак, и не только сейчас – всегда. В комнатушке над магазином, с узкой кроватью, заваленной книгами, Дэвид так тосковал по родным стенам, что едва мог сосредоточиться на учебе, но и когда возвращался в горы, тоска не исчезала. В маленьком дощатом домике родителей, вросшем в холм, часы тянулись медленно, измеряемые постукиванием трубки отца по ручке кресла, вздохами матери, тихими играми сестры. Там, внизу за ручьем, и над ручьем – всюду была жизнь, и всюду, как темный цветок, раскрывало лепестки одиночество.
Дэвид кивнул мужчинам, повернулся и зашагал по дороге, спиной чувствуя их взгляды.
Зарядил дождик, холодный и легкий, как туман. Дэвид с трудом передвигал уставшие ноги. Он думал о своем ярко освещенном кабинете, оставшемся на расстоянии жизни – или мечты – отсюда. Близился вечер. Нора еще на работе, а Пол наверху изливает в музыке свой гнев и одиночество. Дэвида ждут дома, но он не приедет. Позвонит, чуть позже, как только поймет, что, собственно, делает. Можно, конечно, сесть на следующий автобус и уехать домой хоть сейчас. Но почему-то в голове не укладывалось, что та его жизнь существует в одном мире с этой.
На окраине города неровный тротуар начал теряться в траве, пропадая кусками, как точки-тире кода Морзе, а затем полностью исчез. По бокам узкой дорожки тянулись канавы. Дэвид помнил, что они зарастали рыжим лилейником, расползавшимся в разные стороны, как лесной пожар. Он обхватил себя руками, сунув ладони под мышки, чтобы согреться. Здесь пока не кончилась зима, до теплого дождика и сиреней Питтсбурга было еще далеко. Под ногами хрустел слежавшийся наст. Дэвид стукнул ногой по чернеющему снегу на краю канавы, из-под которого торчала сухая трава и мусор.
На местном шоссе пришлось перейти на травянистую обочину: пролетавшие мимо автомобили обдавали грязевой пылью. А когда-то здесь была проселочная дорога, люди слышали машину за несколько миль, и лишь потом она появлялась в поле зрения, причем обычно за ветровым стеклом виднелось знакомое лицо. Автомобиль замедлял ход, останавливался, дверца открывалась, впускала Дэвида. Его знали, как и всю его семью, и после короткой беседы – «Как мама, папа; как сад в этом году?» – повисало молчание. Ни водитель, ни пассажиры не представляли, о чем говорить с мальчиком до того умным, что ему дали стипендию, и чья сестра так больна, что не ходит в школу. В горах, а возможно, и в мире вообще бытовала теория, что за все надо платить – сразу и сполна. Твой двоюродный брат очень красивый, зато ты самый умный. Комплименты, заманчивые, как розы, и так же щетинившиеся шипами. Ты, может, и умный, зато уж урод – смотреть страшно; а ты, конечно, симпатяга, но мозгов у тебя ноль. Компенсация; вселенский баланс. В любом вопросе о его учебе Дэвиду чудилось обвинение (он-то в жизни получил все сразу: мозги, внешность, здоровье), и молчание в машине давило непомерным грузом.