– А с этим что делать? – Мустафа наставил на эсесовца автомат.
– Не надо, Мустафа. – Капитан рукой отвел ствол автомата в сторону.
– Я бы пристрелил его, товарищ капитан. – Ординарец был упрям, лицо его сделалось жестким.
– Все, Мустафа. Война на исходе. Что с ним делать, пусть решают сами немцы. – Горшков повысил голос: ординарца надо было не только окоротить, но и привести в чувство. – Дай ему бинт, перевяжется он сам, – и пусть остается здесь. Если повезет – его найдут, и он выживет, не повезет – сгниет тут. Третьего не дано.
Мустафа нехотя кинул раненому небольшую упаковку бинта.
О чем же он думал, что вспоминал? Забыл уже капитан, вот ведь досада какая. Память сделалась дырявой, все отшибла война. Неровная, в рытвинах дорога тянулась бесконечно долго, уныло, уползала под колеса «виллиса» слишком медленно, и хоть и было у Горшкова желание все это изменить, ничего изменить не мог.
Черт бы побрал этих эсэсовцев!
А думал он о деде. Так вот… К бабушке Анастасии Лукьяновне приехал сам начальник НКВД тамошнего – тучный, с заплывшими глазами и маленьким тонкогубым ртом, приехал не один – в сопровождении двух высокопоставленных вертухаев с угодливыми лицами, устроил допрос.
– Куда подевался твой муж? – спрашивал он таким голосом, что у бабки по коже бежали мурашки. – Что сказал перед уходом?
– Ничего не сказал. Ушел в тайгу, велел, чтобы ждала его с ленками и готовила большую сковороду для жарева, а сам не вернулся…
Ленок – сибирская рыба, благородная и очень вкусная – во рту тает.
– Не вернулся, говоришь? – вопрошал неугомонный начальник: что-то он чувствовал своей толстой шкурой, что-то ощущал, хотел понять, но понять, прокрутить ситуацию через себя ему не было дано. – Может, нам поиски организовать, а?
– Организуйте, – спокойно ответила бабка Анастасия Лукьяновна. – Буду очень благодарна, если поможете моему Константину Андреичу.
Начальник НКВД поскреб ногтями гладко выбритую щеку, пообещал сделать все, что только возможно, но по глазам его бабка Анастасия видела – не верит он ей. В глазах его, масляных, хитрых, зажигались и гасли крохотные огоньки, начальник НКВД крутил шеей, будто в кадык ему больно впились крючки воротника, и что-то соображал про себя.
В петлицах его ярко поблескивали рубиновыми огнями четыре шпалы.
Ничего хорошего он, конечно, не сделал и поисков пропавшего финансиста не организовал. Но и к Анастасии Лукьяновне больше не являлся. Одно «добро», на которое хватило его власти, все же сделал: запретил семье Балашовых отпускать хлеб, крупы, муку, сахар – поставил такой плотный заслон, что хоть зубы на полку клади.
Но бабка Анастасия особо и не горевала – запасалась же продуктами недаром, теперь она совершала походы в собственный «магазин», доставала из подвала разный провиант, кормила им детей, кормилась сама. И ждала вестей от деда Кости.
Дед все же добрался до Москвы, потратил на это месяц – ровно месяц, тютелька в тютельку, день в день, побрился в парикмахерской в Столешниковом переулке, там же постригся и пошел на прием к наркому финансов, с которым был хорошо знаком.
Нарком внимательно выслушал его, просмотрел бумаги, привезенные дедом, и, удрученно покачав головой, произнес:
– Об это я должен доложить Сталину.
– Как, самому? – ужаснулся дед.
– Да, самому. Никто другой тебе не поможет.
Сталин внимательно выслушал наркома, поскреб черенком трубки усы и отправил на Дальний Восток доверенного человека – никого не стал вмешивать в это дело, отправил сам, тайком.
Тот уехал и через некоторое время сообщил: все факты, доложенные наркомом финансов, подтверждаются, законников из здешнего НКВД надо брать за шиворот и надергивать на солнышко для «просушки и утруски».
«Просушка и утруска» была проведена основательно: начальника местного НКВД и его подручных расстреляли, сошек помельче кинули на нары, благо там появились свободные места, десятка полтора человек, оказавшихся невиновными, выпустили из лагерей и даже заплатили им деньги за неудобства, причиненные расстрелянными энкавэдэшниками.
А дед Константин Андреевич не оставался на Дальнем Востоке больше ни минуты: схватил внуков, одел бабку потеплее, чтобы не простудилась в дороге, и на машине отправился на железнодорожную станцию. Знал дед, что работу по специальности он легко найдет себе в «Расее», как в сибирских далеких краях называли центральную часть страны. Не без оснований, между прочим, называли.
Бабка ехала на поезде, дивилась неземным красотам, проплывающим за окном, и плакала: жаль было полутора лет жизни, которые пропали, будто их под хвост коту засунули, – возвращаться ведь приходится к исходной точке, которую они уже прошли, к истокам… А деду вновь придется искать работу, и она не считала, что это дело легкое, – желательно работу руководящую: ведь до отъезда на восток он был главным бухгалтером на крупной ГЭС.
У деда же было другое настроение: он был доволен тем, что легко отделался, – с Дальнего Востока его могли привезти и в деревянном ящике, – успокаивающе гладил Анастасию Лукьяновну по плечу и бормотал под нос что-то невнятное.
Глаза его были влажными…
У подножия Рудных гор было много мест, где война совершенно не оставила своих следов – ни взрыхленной снарядами земли, ни разбитых домов, ни рощ, до основания посеченных осколками, – хотя еще в десяти километрах отсюда часто попадались леса, где вместо деревьев остался лишь один хлам с обрубленными ветками и уродливо переломанными стволами – Горшков нашел место, где один осколок перерубил три ствола подряд и воткнулся в огромным дубовый пень. Велика была сила у стали, начиненной порохом.
Казалось бы, уцелевшие места эти должны были вызвать в душе успокоение, ан нет – вызвали тревогу, и непонятно было, на чем основана эта тревога: то ли на боязни, что сохранившиеся куски природы будут уничтожены, то ли на беспокойстве за ребят своих – им бы сейчас нырнуть в ближайшую рощицу, раскинуть там палатку и отдохнуть дня три, но вместо этого они снова идут в бой.
Война уже закончена, Берлин взят, и вполне возможно, что именно в эти минуты по радио выступает товарищ Сталин и сообщает народу о том, что Германия капитулировала…
А они спешат в далекую Прагу, в пекло, чтобы добить уцелевших фашистов. И неведомо еще, кому из колонны, следовавшей за Горшковым, повезет, а кому нет.
Они быстро проскочили небольшую рощицу – похоже, дубовую, она еще не обзавелась ни одним зеленым листком, дубы всегда распускают свои листья последними или одними из последних – вдруг в Германии есть деревья, которых нет в России, и деревья эти распускаются не весной, а летом, все это могло быть, – и очутились на плоском каменистом берегу мелкой быстрой речки.
– Остановка – семь минут, – громко объявил Горшков, – не забудьте набрать во фляжки холодной горной воды.
Солдаты лавиной надвинулись на речку. Капитан раскрыл планшетку с засунутой под целлулоид картой, поводил по ней пальцем: правильно ли они идут? Удовлетворенно кивнул – шли они правильно.
Только дальше дорога будет трудная – они углубятся в горы. Уже здесь, в подножиях, воздух был совершенно иным, чем в Бад-Шандау, – стеклистый, чистый, стылый, он даже хрустел на зубах, дышалось тут легко. К «виллису» подошел Пищенко, стащил с головы старенький кожаный шлем, хлопнул им о штанину комбинезона, выбивая пыль.
– Ну что, капитан, из графика мы вылетели здорово? – спросил он.
Горшков отрицательно покачал головой:
– Не очень.
– Ну и хорошо, – благодушно молвил танкист.
– Скажи, если в горах, на дороге, попадется каменный завал, у тебя есть, чем его раскидать?
– Найдем. – Пищенко был немногословен, не стал пояснять, каким способом и чем, с помощью чего будет расчищать каменный завал.
– Ну что ж. – Горшков глянул на часы – времени остается ноль. Надо бы напиться воды и двигаться дальше. Вскинул голову, глянул на небо. – Дождь будет.