Лавров промолчал.
– Правда ведь подлый тип? – повторил свой вопрос Леха, не спуская глаз с Лаврова.
– Да… конечно…
– Что «конечно»?
– Подлый… тип… – с трудом сказал Лавров.
– Вот и я говорю. И ребята то же самое говорят. До сих пор. И ты, оказывается, с ними согласен… Ведь согласен?
– Конечно.
– Ну ладно, – удовлетворенно вздохнул Леха. – Идемте, ребята, – и он направился к двери. Но опять остановился. – Слушай, строитель, если ты когда-нибудь выйдешь в море, не вздумай выбрасывать собаку за борт. Не надо. Я, например, никогда не выбрасываю… собак… за борт. Хотя знаю некоторых… с которыми стоило так поступить. Согласен? Спрашиваю – согласен?
– Д…да… – выдавил из себя Лавров.
– Ну, будь здоров, – сказал Леха и вышел, уже не оглядываясь.
– Всего, строитель, – попрощался Коля.
– Гарун бежал быстрее лани, – процитировал Славик и аккуратно закрыл за собой дверь.
Лавров бросился было следом, чтобы запереть дверь, но остановился, бессильно опустив руки, опустошенно подошел к окну и опять увидел далеко в море одинокие огоньки судов. Он представил себе, как разрезают они сейчас волны Татарского пролива или Японского моря, как смотрят там ребята на огни проплывающего мимо города, и вдруг невольно на какую-то секунду вновь ощутил в своих руках живое, бьющееся тело собаки, ее протяжный, затихающий, удаляющийся визг, внезапно оборванный слабым, невидимым всплеском у высокого борта.
– Помнит, значит, меня Леха, – проговорил он негромко. – Не забыл, значит…
Неприятное, гнетущее чувство в душе все росло, Лавров не мог понять, в чем дело. Он походил по номеру, еще раз умылся под краном, словно на руках у него до сих пор была липкая тина, в которую упал на берегу. Потом спустился в ресторан, посидел несколько минут за столиком и снова поднялся к себе, не дождавшись официанта.
– Противно, – время от времени повторял он. – Противно…
Он уже знал, что в памяти от сегодняшнего вечера останется не розовый свет над морем, не мальчишки, которые так радостно волокли светящихся осьминогов по мокрому песку, и не эти вот слабые огоньки проходящих судов. Запомнится страх там, на пустынном берегу, ощущение тины на пальцах и этот насмешливый, почти забытый взгляд Лехи. Перед собой Лавров не кривил душой и, хотя теперь понимал, что ребята просто припугнули его маленько, наверняка знал – страх запомнится.
А с той путины запомнился собачий визг…
– А еще? Что еще?! – почти исступленно спрашивал себя Лавров, прижавшись лбом к оконному стеклу, охлажденному ночным ветром с моря. Он понимал, что если когда-нибудь ему суждено будет вернуться на материк, то от этих лет, от этих мест в душе останется не чистое, возвышающее волнение, не мерцающий воздух Невельска, не лиловая полоска Японии на горизонте, не горные ручьи Шикотана, заменявшие местным жителям дороги, – останется в душе собачий визг. И от этой мысли такая горечь охватила все его существо, что на свое темное изображение в окне он посмотрел сочувственно и даже с уважением.
В эту ночь ему почему-то снились куры, заколоченные в деревянные ящики, в которых обычно их возят на базар. Куры кудахтали, перебирали когтистыми ногами, хлопали грязными крыльями и сквозь щели в ящиках смотрели на Лаврова круглыми немигающими глазами. И были в этих глазах настороженность и ожидание. Они чего-то ждали от него, он знал даже, чего именно, но, когда проснулся, вспомнить не смог.
Подойдя к окну, Лавров увидел залитое солнцем белесое море, а невдалеке от берега сивучей – их головы торчали из воды черными пнями.
– Надо же, – сказал Лавров. И пошел умываться.
СОЛНЕЧНЫЙ ПОЦЕЛУЙ
Когда подошла третья неделя без солнца, Андрей почувствовал, что выдохся. Какая-то гнетущая усталость сковывала не только движения, но даже мысли, желания. В такие дни Андрей напоминал боксера, который потерял силы, тянет время, повиснув на кулаках противника. Он пытался исправно выполнять свою работу, но его хватало лишь на то, чтобы вовремя прийти в редакцию. Он почти не видел людей, с которыми ехал в автобусе, не замечал домов, мимо которых проходил, не ощущал ни погоды, ни времени суток. На душе была засуха, а вокруг простиралась пустыня, хотя рядом могли смеяться, рядом шумели на ветру листья, гудел басовитый прибой. И тогда Андрей шел к заву и отпрашивался в командировку.
Скорее всего дело было в зиме, в слишком долгой зиме. Андрей уже не помнил, когда она началась, а о весне даже говорить было неприлично. Шел январь. Не торопясь, вразвалку, прекрасно понимая, что всем надоел, зная, что за ним волокутся февраль, март, апрель и что они будут ничуть не лучше.
А возможно, дело было в том, что он попросту засиделся в отделе. Требовалась перебивка. Командировка. Вырываясь из редакции, он за день-два выполнял задание и приставал к геологам, рыбакам, пограничникам, иногда забираясь с ними в места, где до него не бывал ни один газетчик. И несказанно радовался, если командировка неожиданно затягивалась. Тогда летели в редакцию радостно-панические телеграммы: «В связи со стихийным бедствием и невозможностью вылететь прошу продлить…»
В командировках время шло с другой скоростью, отношения с людьми не были определены столь жестко, как в городе, да и сам он отличался от себя же, сидящего в отделе, нахохлившегося и печального. Командировка приводила Андрея в радостное, тревожное состояние, запомнившееся ему еще с детства, когда самая обыкновенная поездка на трамвае становилась праздником, пассажиры казались путешественниками, а незнакомые названия улиц волновали, будто кондуктор объявлял не остановки, а названия стран.
Постояв у окна, потолкавшись в коридоре, Андрей решился наконец зайти к низкорослому, с зализанной лысиной шефу промышленного отдела. Имя у зава было длинное и церемонное – Константин Константинович. Оно, видимо, ему самому не нравилось, во всяком случае, у зава не всегда хватало терпения дослушать спотыкающиеся слоги имени до конца, и он частенько поторапливал: «Ну-ну!» Поэтому многие в редакции произносили его имя в конце, когда все уже было сказано.
– Мне бы в командировку, – сказал Андрей, падая в низкое кресло, – Константин Константинович.
– Зачем? Посмотри, какая погода! Засядешь в какой-нибудь дыре на пару недель…
– Авось, – протянул Андрей, почти не веря в такую счастливую возможность.
– Хорош гусь! А строчки кто будет сдавать? – Зав проницательно склонил голову, и его лысина отразила рукописи на столе. – Расскажи читателю о славных делах островитян, о том, как они борются со стихией, как выполняют производственные планы…
– Вы знаете, сколько строчек я сдал за последние три дня?
– Знаю. Сто. Но ты еще что-то пишешь?
– Письма на материк… Да все ни одного закончить не могу. Я же не говорю, что мне хочется в командировку, мне надо, Константин Константинович.
– Да, – зав потер лысину от одного уха до другого, отчего жидкие прядки вздыбились. – Тяжелый случай. В Синегорск поедешь?
– Константин Константинович!
Андрей выехал, когда уже начался буран. Мело вовсю, и мотриса останавливалась через каждые несколько километров, упираясь в снежные заносы. Машинисты спешили, надеясь проскочить обратно в тот же день, не зная, что вряд ли им удастся вернуться и через неделю. Андрей сидел в холодном вагоне, вжавшись в угол, подняв воротник куцего, еще материковского пальто и сунув руки в карманы. Он расслабленно смотрел в окно, не видя ничего, кроме несущегося снега, потом переводил взгляд на подоконник – снежная пыль как-то проникала сквозь двойные рамы, и маленькие сугробики внутри вагона даже не таяли. Несколько человек в разных углах вагона сидели молча, боясь, что очередной занос окажется непроходимым и ночевать придется здесь, в этом мерзлом железном вагоне. До Синегорска мотриса все-таки добралась. Едва открылась дверь, как тамбур тут же наполнился снегом, ветром, в него будто ворвалось какое-то белое суматошное существо. Спрыгнув со ступеньки, Андрей сразу оказался по пояс в снегу. Мотриса дернулась, закричала загнанно и скрылась в снежном мареве. И лишь тогда в нескольких шагах Андрей увидел маленькую темную фигурку. Он подошел, пригнувшись, заглянул в лицо.