В письме к Булгакову друг поэта высказался еще более пристрастно:
Два дня тому назад (6 января) мы провели очаровательный вечер у австрийского посла: этот вечер напомнил мне самые интимные салоны Парижа. Составился маленький кружок из Баранта, Пушкина, Вяземского, прусского министра и вашего покорного слуги. Мы беседовали, что очень редко в настоящее время. Беседа была разнообразной, блестящей и очень интересной, так как Барант рассказывал нам пикантные вещи о Талейране и его мемуарах, первые части которых он прочел; Вяземский вносил свою часть, говоря свои mots (фр. остроты – А.Л.), достойные его оригинального ума. Пушкин рассказывал нам анекдоты, черты Петра I и Екатерины II, и на этот раз я тоже был на высоте этих корифеев петербургских салонов[347].
Анекдотами в пушкинское время называли рассказы на историческую тему. Поэт наговаривал отдельные эпизоды своей «Истории», проверяя реакцию слушателей. Те же, в свою очередь, с удовольствием отмечали свежесть его мыслей, явно идущих в разрез с официальной точкой зрения. Даже Вяземский признавал это:
Он не писал бы картин по мерке и объему рам, заранее изготовленных...[348].
Вечером 7 января, в четверг, состоялся бал у графини М.Г.Разумовской в ее особняке на Большой Морской улице. Пушкин с женой, вероятно, были там и вместе с С.Н.Карамзиной наблюдали шикарное зрелище:
было изысканнейшее общество, даже государь приехал на полчаса, и принц Карл; тьма народу толпилась в маленькой, но прелестной комнате белого мрамора со звездчатым сводом[349].
Но среди праздничных увеселений Пушкина ни на минуту не оставляли мысли о царском подарке и посещении Келлера - иначе как объяснить странный поступок, совершенный им в пятницу 8 января? С утра поэт пишет известную литературную мистификацию, героем которой делает Вольтера, якобы получившего вызов от некоего г-на Дюлиса - потомка Жанны д'Арк по боковой линии.
Пушкин обыгрывает мотив отказа от дуэли: г-н Дюлис, прочитав поэму «Орлеанская девственница», счел своим долгом вступиться за честь своей славной прабабки и всего рода. Вольтер же, по словам поэта,
несмотря на смешную сторону этого дела… принял его не в шутку. Он испугался шуму, который мог бы из того произойти, а может быть и шпаги щекотливого дворянина, и тотчас прислал следующий ответ:
«Кажется, вы не изволите знать, что я бедный старик, удрученный болезнями и горестями, а не один из тех храбрых рыцарей, от которых вы произошли. Могу вас уверить, что я никаким образом не участвовал в составлении глупой рифмованной хроники …. о которой изволите мне писать. Европа наводнена печатными глупостями, которые публика великодушно мне приписывает»[350].
Таким образом, великий человек, кумир миллионов, проявил малодушие и отказался от дуэли.
Многие исследователи полагают, что придуманная Пушкиным «литературная шутка» позволила ему от частного случая перейти к широким обобщениям - защите достоинства писателя и его ответственности за все, с чем он обращается к публике[351]. Но так ли это?
Несколько месяцев назад вышел третий номер «Современника», где поэт уже высказал свое отношение к престарелому Вольтеру. Обсудив его личную переписку, он сделал самое широкое обобщение, полное внутреннего драматизма и глубины:
Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы[352].
Что нового добавляла мистификация к портрету великого француза и теме независимости художника от власти? По сути дела - ничего, а к портрету самого Пушкина – многое! Не напоминает ли «шутка» историю самого Пушкина? «Немощный» Геккерн – «старичок», старавшийся избежать дуэли, решительный поэт, вступившийся за честь женщины?
Но хороша шутка – речь ведь шла о реальном человеке! Французы справедливо могли бы назвать ее пасквилем и пощечиной целому народу. Но Пушкин писал не для французов. У него была своя история с отказом от произведения, способного вызвать его «гражданскую смерть» - отлучение от церкви. И оправдывался он по поводу «Гавриилиады» теми же словами, что и его «шутовской» Вольтер:
Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное[353].
Мистификация «Последний из свойственников Иоанны Дарк» преподнесена Пушкиным как перепечатка из Morning Chronicle. Что же говорит английский журналист о переписке между Дюлисом и Вольтером? Заметим сразу – никто иной, как англичане казнили Жанну д'Арк, но это нисколько не смущает журналиста, поскольку,
варварство англичан может еще быть извинено предрассудками века, ожесточением оскорбленной народной гордости, которая искренно приписала действию нечистой силы подвиги юной пастушки. Спрашивается, чем извинить малодушную неблагодарность французов? Конечно, не страхом диавола, которого исстари они не боялись[354].
Что это как не откровенная ирония: англичанин оправдывается тем, в чем безоговорочно отказывает французам – наивной верой в потусторонние силы? Сам слог, каким изъясняется журналист - «подвиги юной пастушки» - выставляет его в ироническом свете?
Или вот еще:
По крайней мере мы хоть что-нибудь да сделали для памяти славной девы; наш лауреат посвятил ей первые девственные порывы своего (еще не купленного) вдохновения[355].
Здесь поэт проходится не столько по «девственным порывам» английского поэта Р.Саути, сначала написавшего поэму «Жанна Дарк», а затем превратившегося в послушный рупор власти, сколько по журналисту, способному гордиться столь сомнительным примером. Но апофеозом иронии становится его «критика» Вольтера:
что же сделал из того Вольтер, сей достойный представитель своего народа? Раз в жизни случилось ему быть истинно поэтом, и вот на что употребляет он вдохновение! Он сатаническим дыханием раздувает искры, тлевшие в пепле мученического костра, и, как пьяный дикарь, пляшет около своего потешного огня. Он, как римский палач, присовокупляет поругание к смертным мучениям девы. Поэма лауреата не стоит, конечно, поэмы Вольтера в отношении силы вымысла, но творение Соуте подвиг честного человека и плод благородного восторга[356].
Если отнестись к этой тираде серьезно, то получится, что Пушкин предвосхитил Белинского в его борьбе за первенство ума над талантом, поставив утилитарный интерес выше художественной правды?! И тогда совсем невозможно будет понять концовку «литературной шутки»:
Никто не вздумал заступиться за честь своего отечества; и вызов доброго и честного Дюлиса, если бы стал тогда известен, возбудил бы неистощимый хохот не только в философических гостиных …но и в старинных залах…. Жалкий век! жалкий народ![357].