Я был во дворце с 10 часов до 31/2 и был почти поражен великолепием двора, дворца и костюмов военных и дамских (...) пение в церкви восхитительное! Я не знал, слушать ли, или смотреть на Пушкину и ей подобных. Подобных! Но много ли их? Жена умного поэта и убранством затмевала других[214].
Подобных?! Так и есть – Тургенев продолжает сравнивать Наталью Николаевну с другими петербургскими красавицами, и, вероятно, все той же Мусиной-Пушкиной! Но дело даже не в этом, а в самой фразе еще не остывшего от восторга Тургенева. Теснота спрессованных в ней эмоций невольно провоцирует исследователей на самые смелые выводы. Отсюда берет начало устойчивое мнение, что Наталья Николаевна разоряла мужа расходами на туалеты – «убранством затмевала других» - и, естественно, наводила на поэта хандру. Опасность такого суждения заключена не столько в искажении самой действительности - наряды сестер Гончаровых, как известно, оплачивала их тетушка Загряжская – сколько в поверхностном отношении к трагедии поэта и умалении важности наблюдений Тургенева, а за одно превращении друга Пушкина в обыкновенного светского сплетника. Всего то надо было отбросить союз «и»!
Гораздо сложнее объяснить фразу: «Жена умного поэта». То ли глупая жена умного поэта, то ли умная жена умного поэта? Первое – пошло, второе – слишком напыщенно. Скорее всего, Тургенев имел в виду то, что признавалось многими - руководимая поэтом Наталья Николаевна и в нарядах понимала толк и держалась с редким достоинством?
Замечание это тем более ценно, что сделано оно было Тургеневым после некоторого колебания и десятидневного наблюдения за поведением Натальи Николаевны. Что двигало им – мужское любопытство или дружеское внимание? Скажем так - наблюдать за женой поэта было, само по себе, приятно, а в интересах друга и подавно. Возвращаясь к описанию петербургских обедов и балов, Тургенев охотно делится остротой, сказанной кем-то о жене поэта: «Кстати об обедах: кто-то, увидев прелестную талию Пушкиной, утонченную до того, что ее можно обнять филаретовскою поручью, спросил в изумлении: «Куда же она положит обед свой?»»[215]. Одним дружеским интересом такое внимание не объяснишь!
После бала Тургенев провел еще ряд важных бесед:
К Карамзиным. …Жуковский журил за Строганова: но позвольте не обнимать убийц братьев моих, хотя бы они назывались и вашими друзьями и приятелями! О записке Карамзина с Екатериной Андреевной, несмотря на похвалу, она рассердилась — и мы наговорили друг другу всякие колкости, в присутствии князя Трубецкого, который брал явно мою сторону. Заступилась против меня за Жуковского, а я называл его Ангелом, расстались — может быть, надолго!.. к Фикельмон, где много говорил с нею, с мужем о
гомеопатии и Чадаеве[216].
Все эти разговоры были не случайны и имели непосредственное отношение к Пушкину. Строганов, двоюродный дядя Натальи Николаевны и отец Идалии Полетики, а впоследствии опекун детей поэта, был членом Верховного суда над декабристами. Тургенев холодно обошелся с судьей брата и вызвал нарекания Жуковского. Но вот что любопытно: Строганов, чье участие в дуэльной истории всегда рассматривалось как недоразумение, причислен Тургеневым к обществу друзей поэта! Более того, непочтительное обращение с графом вызвало не просто неудовольствие, но серьезное разногласие между друзьями, способное привести к разрыву отношений – «может быть, надолго!». Даже вдова Карамзина не осталась в стороне!
Тут не было ничего странного. В начале тридцатых годов, когда молодая чета Пушкиных переселилась из Москвы в Петербург, их часто видели на даче у Строгановых. Уезжая за границу в апреле 1834 года, именно, граф передал поэту тот самый листок из «Франкфуртского журнала», где говорилось об обласканном властью поэте. Вернулся Строганов из-за границы перед самым началом дуэльной истории, а потому не успел обнаружить свое двуличие, в полной мере проступившее после смерти поэта.
О древней и новой России
Впрочем, о какой потере лица можно говорить в родственно-дружеском окружении? Взять хотя бы Екатерину Андреевну Карамзину - на что обиделась вдова историка? Тургенев хвалил «Записку о древней и новой России...», запрещенную цензурой к печатанью в пушкинском «Современнике», находя в ней объяснение многих российских бед, а Карамзину просто раздражали вспоминания о весьма спорной, а по новым временам и опасной, работе мужа. Между тем, публикация этой записки могла спасти Пушкина, особенно в части, касавшейся характеристики правления Петра I! Там содержались идеи крайне необходимые поэту:
Явился Петр... Потомство воздало усердную хвалу сему бессмертному государю и личным его достоинствам и славным подвигам. … Но мы, россияне, имея перед глазами свою историю, подтвердим ли мнение несведущих иноземцев и скажем ли, что Петр есть творец нашего величия государственного?.. И, славя славное в сем монархе, оставим ли без замечания вредную сторону его блестящего царствования?[217]
Давно стало хорошим тоном говорить о противоречивом отношении Пушкина к фигуре Петра, как о недостатке его исторического образования. Между тем, Пушкин сознательно присоединялся к карамзинским парадоксам, которые в юности казались ему свидетельством не слишком последовательного ума историка:
И, бабушка, затеяла пустое! Докончи нам «Илью-богатыря[218].
Что делать, мысль семейная всегда противоречива?! Как может мать отнестись к сыну-предателю, или отец к сыну-врагу, или брат к ополчившемуся брату? Неужто скажет – в тебе нет ничего моего! А если скажет – неужто не почувствует, что режет по живому, по собственной плоти?! Пушкин, не стесняясь, называл Петра разрушителем, но не отторгал его, не предавался той же сладостной, разрушительной силе, которая овладела самодержцем. Поэт вслед за Карамзиным утверждал устами летописца Пимена:
О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли»[219],
и разделял пафос историка:
Умолчим о пороках личных; но сия страсть к новым для нас обычаям преступила в нем границы благоразумия. Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому, нужное для их твердости.…Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в собственном их сердце[220].
В пушкинском прозаическом отрывке «Гости съезжались на дачу», написанном предположительно в 1830 году, русский, объясняя испанцу неловкое поведение русской аристократии, указывал, прежде всего, на наследие «птенцов гнезда Петрова»:
очарование древностью, благодарность к прошедшему и уважение к нравственным достоинствам для нас не существует. Карамзин недавно рассказал нам нашу Историю. Но едва ли мы вслушались - Мы гордимся не славою предков, но чином какого-нибудь дяди, или балами двоюродной сестры. Заметьте, что неуважение к предкам есть первый признак дикости и безнравственности[221].