Доктор обернулся и взглянул на меня умоляющими, трагическими глазами:
— А вы можете поклясться, что сказали мне правду?
— Клянусь. Да и зачем бы я стал вас разыгрывать?
Он продолжал молча смотреть на меня, потом принялся обескураженно растирать себе лысый череп, и без того красный, безостановочно твердя:
— Господи боже мой, господи боже мой! Немного при в себя, он пожевал губами и спросил: — Так что же вы от меня-то хотите?
— Сам не знаю, — признался я. Все равно вы рано или поздно обнаружили бы ее. Поэтому я предпочел показать вам ее сам.
И потом, я надеялся, что вы подтвердите…
— Что вы имеете в виду?
— Ну, может, вы осмотрели бы ее? Как вы полагаете, возможно ли, что у нее нормальный человеческий организм?
— Да откуда же мне знать?!
Впрочем, как уговорить Сильву подвергнуться медицинскому осмотру? Ее понадобилось бы либо связать, либо усыпить.
— Спешить некуда, — сказал я, поразмыслив, — успокойтесь, доктор. Вы ее увидели: на первый раз этого уже достаточно. Теперь у вас будет время все обдумать, а я пока буду приручать ее. Приезжайте к нам почаще, чтобы она привыкла к вам. Привозит Дороти — с миссис Бамли Сильва подружилась очень быстро. Надеюсь, что когда-нибудь вы сможете спокойно обследовать ее с всех сторон.
Слушал ли меня доктор? Не знаю, во всяком случае, он не ответил. Помолчав, он сказал:
— Н-да, ну и история! Хотелось бы знать, как вы из нее станете выпутываться.
Только этого мне не хватало! Как будто я сам ежедневно не измерял всю опасность ловушки, в которую мне довелось угодить! Я сказал:
— Надеюсь, вы не посоветуете мне пригласить ветеринара, чтобы усыпить ее раз и навсегда?
Это предположение было настолько диким, что доктор с удвоенной силой принялся тереть лоб. И внезапно как-то странно засмеялся.
— Знаете что? Вы выпутаетесь из этого только одним способом — женившись на ней.
Если это была шутка, то настолько глупая, что я даже не счел нужным ответить.
IX
Только лишь когда доктор уехал, я с опозданием понял, что в конечном счете он не поверил мне. У нас ведь не принято, каковы бы ни были обстоятельства, проявлять обидную недоверчивость к человеку. К тому же, согласно старой британской традиции, нам свойственно признавать, что в этом мире все возможно, — отсюда наша вера в старину, в призраков. Доктор Салливен отнесся ко мне как истинный джентльмен: вслух он не подверг мои слова сомнению, хотя в глубине души ни на минуту не поверил в них. Да и можно ли было сердиться на него за это?
Но что же он хотел сказать своим последним замечанием? Оно, по здравом размышлении, яснее ясного выдавало его мысли: я, по неизвестным ему пока причинам, прятал в замке молодую девушку, явно странную, но слишком уж красивую; одним я выдавал ее за свою племянницу, тогда как сроду не имел сестры, другим пытался объяснить ее появление совершенно невероятным чудом, которому не поверит ни один нормальный человек; в конечном счете это могло привести только к одному — к скандалу, разве что до того я успею жениться на девушке.
И вот это, подумал я со стесненным сердцем, он и поведает по приезде своей дочери! Я не сомневался в том, что доктор в глубине души лелеял тайную надежду на возможность устройства нашего с Дороти общего будущего. Не было у меня сомнений и в том, как он воспринял мою историю с лисицей, превратившейся в женщину, и как смотрит на тайное, неестественное присутствие в моем доме этой юной особы. Я мог с уверенностью положиться на его скромность и даже, при необходимости, на публичную поддержку, но только не на его личное одобрение. Неужели я потеряю если не его дружбу, то по крайней мере уважение, которым так дорожил? А вместе с тем и уважение Дороти. При этой мысли я понял, насколько мне по-прежнему дорога дружба молодой женщины… Нет, решил я, без боя я от нее не отступлюсь! В конце концов, я же ни в чем не виноват! Произошло действительно чудо! И Сильва не что иное, как лисица в человеческом облике. Мне нечего скрывать, нечего стыдиться, некого обманывать. Старый доктор не поверил мне? Ну так ему придется поверить, и Дороти тоже.
Таковы были мои размышления на исходе того мучительного воскресенья, которое последовало за визитом доктора. Я тотчас написал в Дунсинен, предупреждая, что приеду навестить их в следующее воскресенье. Но к концу недели пылу у меня поубавилось. Какие же доказательства я представлю им? Впрочем, лучшее из доказательств — полное их отсутствие. Мне требовалась основанная на одном лишь моем свидетельстве слепая вера.
В довершение неприятностей миссис Бамли получила во вторник срочную телеграмму от одной из своих сестер: у ее матери случился инсульт и она была при смерти. Вот уж, право, не во-время! Я собирался повезти миссис Бамли к Салливенам, чтобы она объяснила им разницу между Сильвой и обычными «бесноватыми»: мнение профессиональной сиделки явилось бы в их глазах вторым — и солидным — свидетельством. Теперь этот шанс был потерян, ведь не мог же я удерживать ее. Она села на поезд вечером того же дня, оставив меня наедине с Сильвой.
И тогда, за неимением миссис Бамли, я решил привезти в Дунсинен свою лисичку собственной персоной: разве ее умственное развитие не будет лучшим подтверждением моих слов? Впрочем, скоро я как нельзя более ясно понял всю сложность своего плана: во-первых, обыкновенный здравый смысл обязывал меня представить поведение Сильвы в незнакомом доме и все неприятности, связанные с ее пребыванием там. Стоило только вообразить, как она будет метаться среди множества драгоценных хрупких безделушек: такая сцена была бы достойна фильмов Мак-Сеннета, но ей никак не было места в нашей респектабельной действительности. Кроме того, если Нэнни наловчилась почти прилично одевать Сильву, мне это удавалось лишь с огромными трудностями, а порой не удавалось вовсе. И ни я, ни миссис Бамли так и не смогли пока приучить ее мыться в ванне. А потому стоило закрыть окна и двери в ее спальне, как комната тут же пропитывалась острым запахом дикого зверя. Так оно и случилось в отсутствие Нэнни, ибо весь день я проводил на ферме и не мог следить за Сильвой. По возвращении я буквально задыхался от вони. И я не мог попросить Фанни заменить меня: она боялась подходить к моей «бедной племяннице», которая, по ее уверениям, внушала ей страх.
— У меня и так мозги слабые, — жаловалась она. — А поглядишь на того, у кого их и вовсе нет, так вконец свихнешься! — И, добавив: — Лучше уж мне держаться подальше, — тут же подтверждала свои слова делом.
Чтобы избавиться от этого невыносимого запаха, мне пришлось бы устраивать в комнате мощные сквозняки, проветривать в саду ковры и одеяла. Но как, оставшись одному, открыть окно — ведь Сильва может тут же выскочить наружу. Я понимал, что прыжок с высоты шести-восьми футов не испугает ее, и у меня не было никаких оснований полагать, что она уже распростилась мыслью о бегстве в свой драгоценный лес. Значит, придется привязывать ее. Легко сказать — привязывать! Продеть один из моих поясов в пряжку, прикрепить ее к цепи, а цепь к ножке кровати не составляло никакой трудности, оставалось только придумать, как надеть этот пояс на Сильву. Помните: лучший способ изловить птичку — насыпать ей соли на хвост?
Может быть, сделать это, пока она спит? Но она спала слишком чутко, сторожко, мгновенно просыпалась, и ее трудно было застать врасплох. Сон у нее был действительно лисий — даже не вполглаза. Любой звук поднимал ее на ноги. Итак, моим последним шансом на удачу были наши игры. Сильва очень любила играть с Нэнни и со мной, когда мы на это соглашались.
И мы считали необходимым соглашаться, хотя бы для того, чтобы не давать ей спать. Иначе, когда мы не занимались ею, когда она не ела или не бегала от двери к окну, принюхиваясь, повизгивая (мы так и не смогли изжить в ней эту привычку) и пытаясь выбраться из комнаты, все её дневное время было занято сном. Самое тягостное для зверя в неволе это скука. Всякое живое существо, едва лишь оно перестает заниматься привычным делом, утрачивает смысл и основы своего существования, ощущает пустоту и полную бесполезность его. Скука для животного куда более тягостна, чем для человека, она лишает его интереса к жизни, и против этой смертельной напасти оно борется лишь одним способом — сном. Двадцать раз на дню Сильва начинала зевать во весь рот, едва не вывихивая себе челюсть, как запертая в четырех стенах собака, с тем же долгим жалобным подвыванием. И, подобно собаке, она сворачивалась клубочком и засыпала — на десять минут, на четверть часа. Проснувшись, она начинала метаться по комнате, пыталась играть. Если Нэнни и я занимались другим делом, она охотилась: ее излюбленной дичью был табурет. Маленький, круглый, он вертелся у нее в лапках, то есть я хочу сказать в руках, как клубок шерсти, который гоняет кошка.