Я проживу жизнь и умру самой гордой смертью: в неизвестности.
8
Не удивительно, что имя Тошиного парня я забыл. Тоша, конечно, как-то его называла. Так сказать, представляла мне заочно. Чтобы потом представить очно. Как в кино: «Это тот, о ком я тебе говорила». Я помню, она произносила имя, сильно смущаясь. Но само имя запамятовал. Человек так устроен: ему говорят плохое, и он тут же плохое забывает. Он не старается забыть, а просто забывает. Не иначе, Тоша уже выдумала парню милое прозвище. Она умеет выдумывать милые прозвища.
Парень в футболке «Chanel» пришёл ко мне; он сидит на диване, говорит что-то, вдыхает мой перегар, а я не помню, как парня звать. Ничего; и он меня никак не называет.
Вдруг я понимаю, что меня мучит. Не имя же парня, в самом деле. Я вспоминаю, что примерно с весны Тоша никак не называет меня. Просто «ты», или безлично. Всю весну она увиливала от имени, ей было стыдно называть по именам двоих. Зачем же Тоша сказала, что будет приходить ко мне? Зачем? Все пьяные хорошо знают ответ на этот вопрос. Тоша не любит меня, а любит вот его, стриженого парня в футболке. Меня она жалеет. Совесть велит ей жалеть меня. Бросать человека всегда совестно. Даже врага бросать совестно, а я ведь не враг.
Я пьян, я качаюсь на стуле, ищу несуществующие подлокотники. Мне мерещится, что за спиной парня в футболке — Тоша. Несколько Тош, две-три. Как я пьян! Как я не хочу, чтоб меня жалели!
Жалость — остатки с барского стола. Жалость делает человека, по крайней мере, мужчину, сердитым. Гениальная мысль! Наверное, парня в футболке многие жалели, оттого его лицо стало сердитым.
Лицо парня и впрямь свирепое, какое-то твёрдое. Впрочем, говорит парень доброе. Есть такие замаскированные природой добряки: рожа сердитая, а в груди — мягкое сердце.
Парень любит Тошу. Щёки у него румяные, над переносицей продольная грустная морщинка, глаза смотрят мимо. Я знаю, Тоша называет своего парня бичом; таков уличный сленг в Екатеринбурге. У нас бич — это дурно пахнущий мужик, шатающийся по городским помойкам, отощавший бездомный бродяга, живущий в колодце или подвале. А в соседнем городе, в нескольких часах езды на поезде, зато уже в Европе, бич — это здоровяк, орясина, накачанный парень. Можно предположить: этимологически их «бич» происходит от английского «пляж»; стало быть, бич загорелый и мускулистый, этакий Аполлон-спасатель с пляжа.
Я бы подружился с парнем в футболке, если б не Тоша. Женщины часто вредят мужской дружбе.
Наверное, зимой парень ехал с Тошей в одном поезде. Оказался её попутчиком, соседом по купе. Вёз, скажем, из Новосибирска две — нет, четыре, — тяжёлые сумки, угловатые параллелепипеды, набитые корейскими ангоровыми кофтами, турецкими фланелевыми рубашками и прочим добром с оптовых рынков. Парень угостил Тошу пивом. «Адмиралтейским». Пиво открывается с хлопком, с дымком. Почти шампанское. Коварный, парень и себе бутылку открыл. Что ему до кольца на пальце. Предложил бутылками чокнуться. Тоша замялась, сделала недоверчивые глаза, а парень кивнул, ободряюще улыбнулся сердитым, хищным лицом. Девушки любят парней с хищными лицами. Девушкам нравится, когда суровые на вид парни влюбляются с первого взгляда.
Вот как оно было.
Тоша всегда твердила, что у меня бешеная фантазия.
— Молчи! Я тебя насквозь вижу! — говорю я парню. Я опасно качаюсь на стуле; парень за плечи удерживает меня от падения. Я говорю свою самую длинную речь. — Ты пришёл меня поторопить. Тебе счастье нужно поскорее! И Тоше нужно. Обоим вам нужно. По содержанию оно у вас есть, а по форме нет.
Что-то безжалостное звучит в моих словах.
Безжалостное не к парню, к себе.
Я чувствую, как трезвею.
9
Следующим утром — оно пасмурное, гадкое, моросит дождь, а я без зонта, не подумал о зонте, — я встречаюсь с Тошей у автобусной остановки. Мы едем в центр, заявлять о разводе. Я молчу всю дорогу. В автобусе толкутся мокрые пассажиры, со сложенных зонтов течёт вода. В руках пассажиров мокрые билетики с бледными цифрами. Я проверяю свой билет: он счастливый. Тошин билет, оторванный перед моим, значит, несчастливый. Но оба билета врут.
Дождь мстит нам за то, что мы прятались в автобусе. Тоша раскрывает зонтик с модерновым узором и протягивает его мне. Я несу зонт, но несу так, чтобы он укрывал Тошу. А на меня льёт дождь. Пусть польёт, помоет меня. Я злой, и дождь злой.
Я не верю, что мы с Тошей разведёмся. Это модерновая, как узор на зонтике, шутка. Кошмарная шутка. Я злой, трезвый, и я улыбаюсь. Кажется, я повредился рассудком.
За дверью двухэтажного деревянного дома, где размещается отдел записи актов, с моих волос капает, песок скрипит под подошвами, носки промокли. Мне надо купить новые туфли, а то стыдно ходить разводиться. Чиновные дамы аккуратного вида, пахнущие духами, на одной — широкий женский галстук, пьют скверно заваренный чай с плавающими поверху чаинками. Они объясняют Тоше, что ждать развода надо три месяца. Тоша удивляется, переспрашивает. Дамы объясняют, что по закону разводящиеся должны подумать, взвесить своё решение. Дамы говорят: «Тщательно взвесить». Имеют место случаи, поясняют они, когда люди разводятся и снова женятся. Даже после того, как выдержат три месяца. Дамы поворачиваются ко мне. Их интересует, по какой причине я развожусь. Я отвечаю, что ни по какой, что люблю Тошу и что чиновники чурбаны бесчувственные, раз для них люди — статистика, галки в бумажках. На меня начинают кричать и угрожать милицией, но меня угрозами не возьмёшь, а только хочется выпить. Выпить коричневого портвейна или гаражной водки, попахивающей ацетоном. Мне жаль, что я нагрубил дамам, но я не извиняюсь. Тоша извиняется за меня и почему-то за себя. Она вежливая и сердитая. Скоро её лицо станет сердитым, как у парня в футболке.
Тоша объявляет мне на улице, что я веду себя невозможно, а я отвечаю, что мне невозможно без неё, без Тоши, и нам надо пойти в сквер неподалёку, выпить водки и закусить зелёным луком и петрушкой, что продаёт бабуля у гастронома, а потом взяться за руки и пойти по городу. Это ведь счастье — идти вдвоём по городу, обниматься, пахнуть луком, водкой, и не важно, что идёт дождь. Тоша смотрит на меня как на тряпку.
Я гляжу Тоше вслед, пока тонкая фигурка под пёстрым зонтом не скрывается за старыми тополями. Я не помню, как Тоша одета, как причёсана. Помню нелепый модерновый зонт. Листья тополей никнут и блестят. Я замечаю, что дождь кончился. Кто-то трогает меня за локоть.
— Ты почему в песочнице? — спрашивает незнакомая бабушка.
К бабушке топает по лужицам толстый насупленный внук. Такого крепыша июльским дождём не напугаешь. Малыш несёт в руке стальной советский самосвал, кузов самосвала лязгает. Что-то зовущее слышу я в этом лязганье. Как я оказался в песочнице?
Я возвращаюсь в общежитие, стучусь к спящему Зырянову, и мы едем устраивать меня на работу. Колька справедливо называет мой поступок «поломкой жизни». Ещё он говорит, что восемнадцатилетняя жена — или навсегда, или до девятнадцати. Ему бы афоризмы сочинять, Кольке!
Я забираю аттестат из училища искусств, расстаюсь с хоровой студией во Дворце культуры, по телефону порываю с бардами, увольняюсь из музыкальной школы. Оказывается, если ходить везде с угрюмым лицом и мрачно высказываться, отовсюду можно уволиться в один день. Давно пора уволиться. Жить на зарплату преподавателя нельзя. Унизительно — жить на грошовую зарплату. Странно, что раньше я этого не понимал. Крашеные стены школы, полосатый линолеум на полу, кабинет директора с тамбуром-приёмной, мой кабинет со стульями, с алюминиевыми пюпитрами, с полированным столом, на котором лежит зачехлённая ширпотребовская гитара, — всё какое-то неестественное, ненастоящее. Удивительно, что я тут работал несколько лет, начал ещё до армии.