— А ведь правда, — закричали многие, — Салах ад-Дин-то ничего не обещал!
Наконец Ибелин, охранитель города, который пришел с другими в церковь и стоял вдалеке, слыша все происходящее, выступил вперед и постарался убедить патриарха оставить Розамунду в монастыре:
— Пусть так и будет, — говорил он, — потому что ничего хорошего не выйдет для нас из этого преступления. Этот алтарь — самый святой во всем Иерусалиме, неужели вы осмелитесь оторвать от него девушку, единственное преступление которой состоит в том, что она, христианка, бежала от сарацин, укравших ее? Неужели вы осмелитесь отдать ее в руки Салах ад-Дина на смерть? Конечно, это был бы поступок трусов, и он навлек бы на нас судьбу трусов. Сэр Вульф, вложите меч в ножны и не бойтесь. Если в Иерусалиме может хоть кто-нибудь пользоваться безопасностью — эта благородная дама в безопасности. Настоятельница, проводите ее в келью.
— Нет, — с тонкой насмешкой возразила настоятельница, — не годится нам уйти отсюда раньше его святейшества.
— Вам недолго придется ждать, — в бешенстве крикнул Ираклий, — разве в такое время можно много думать об алтарях или слушать мольбы девушки, угрозы одинокого рыцаря или сомнения суеверного предводителя? Ну хорошо, поступайте как знаете и жизнью расплачивайтесь за ваши поступки! Я же скажу, что если бы Салах ад-Дин потребовал выдачи даже половины благородных девушек этого города, это представляло бы невысокую цену за сохранение жизни восьмидесяти тысяч человек! — И он пошел к дверям.
Все ушли, кроме Вульфа и настоятельницы. Монахиня подошла к Розамунде, обняла ее и сказала, что на время опасность миновала.
— Да, мать моя, — согласилась Розамунда со слезами, — но хорошо ли я поступила? Не следовало ли мне сдаться Салах ад-Дину, если судьба стольких жизней зависит от этого? Может быть, он забыл бы о своей клятве и пощадил бы меня? Хотя, в лучшем случае, мне никогда бы снова не позволили освободиться. Кроме того, как грустно проститься навсегда со всем, что любишь, — и она посмотрела на Вульфа, который стоял в таком отдалении, что не мог ничего слышать.
— Да, — вздохнула монахиня, — тяжело, и мы, постригшиеся, хорошо знаем это. Однако, дочь моя, вам пока еще не приходится сделать тяжелого выбора. Вот если Салах ад-Дин скажет, что, когда ему передадут вас, он пощадит жизни всех граждан, вам придется принять решение.
— Придется, — повторила за ней Розамунда.
Осада продолжалась, один ужас следовал за другим. Пращи, не переставая, бросали камни, стрелы летели тучами, так что никто не мог стоять на коленях. Тысячи всадников Салах ад-Дина теснились около ворот святого Этьена, а машины извергали огонь и метательные снаряды на осажденный город, сарацинские минеры подкапывались под укрепления, башни и стены. Воины-защитники не могли совершать вылазок из-за сарацинских сторожевых пикетов, не могли они и показываться на крепостных укреплениях, потому что тогда летели тысячи стрел, никто не был в состоянии заделывать проломы в рушащихся стенах. С каждым днем отчаяние увеличивалось, на каждой улице виднелись длинные процессии монахов с крестами, они пели покаянные псалмы и молитвы, а женщины, стоя в дверях, взывали к милосердию Христа и прижимали к себе своих детей.
Правитель Ибелин созвал на совет рыцарей и сказал, что Иерусалим осужден на сдачу.
— Тогда, — предложил один из предводителей, — совершим вылазку и умрем среди врагов.
— И оставим детей и женщин на смерть и позор? — договорил Ираклий. — Лучше сдаться.
— Нет, — твердо заявил Ибелин, — мы не сдадимся; пока жив Господь — надежда не угасла.
— Господь был и в день Хаттина, но христиане потерпели поражение, — возразил Ираклий. Совет разошелся, не решив ничего.
В этот день Ибелин снова стоял перед Салах ад-Дином, умоляя его пощадить город. Салах ад-Дин подвел его к дверям своего шатра, показал на желтые знамена, которые развевались там и здесь на стенах города, и на знамя, в ту самую минуту поднявшееся над проломом.
— Почему я должен щадить то, что уже покорил, — спросил он, — то, что я поклялся уничтожить? Когда я предлагал вам пощаду, вы отказались от нее. Зачем вы просите ее теперь?
Ибелин ответил словами, которые навсегда останутся в истории:
— Вот почему, султан. Клянемся Богом, если нам суждено умереть, мы прежде всего убьем наших женщин и детей, чтобы вы не могли их взять в неволю. Мы сожжем город и все его богатства, мы измелем в муку святую скалу и превратим мечеть аль-Акса и другие священные здания в груды, мы перережем горла пяти тысячам последователей пророка, которые находятся у нас в руках, и, наконец, каждый способный носить оружие бросится из города, мы будем биться, пока не падем. Таким образом, я думаю, дорого вам будет стоить Иерусалим!
Султан посмотрел на него, погладил бороду и сказал:
— Восемьдесят тысяч жизней, восемьдесят тысяч, не считая моих воинов, которых вы убьете. Великое убийство!… И святой город будет уничтожен навсегда. Да, да! О такой резне однажды приснился мне сон.
Салах ад-Дин замолк и задумался, склонив голову на грудь.
XI. Святая Розамунда
С того дня как Годвин видел Салах ад-Дина, его силы стали прибывать, и когда здоровье вернулось к нему, он начал много размышлять. Он потерял Розамунду, Масуда умерла, и по временам ему тоже хотелось умереть. Что мог он сделать со своей жизнью, переполненной печалью, борьбой, кровопролитием? Вернуться в Англию, жить среди своих земель, ждать старости и смерти? Это не манило Годвина, он чувствовал, что, пока жив, должен трудиться.
Как-то раз он сидел, думая об этом и чувствуя себя очень несчастным. В его палатку вошел старый епископ Эгберт и, заметив выражение его лица, спросил:
— Что с вами, сын мой?
— Вы хотите выслушать меня? — вопросом на его вопрос ответил Годвин.
— Разве я не ваш духовник, имеющий право все знать? — напомнил кроткий старик. — В чем дело?
Годвин рассказал ему все с самого начала: как он в детстве хотел сделаться служителем церкви, как старый приор Стоунгейтского аббатства нашел, что ему еще рано решать свою судьбу, как впоследствии любовь к Розамунде заставила его забыть о религии; рассказал он также о сне, который привиделся ему, когда он лежал раненый после боя у бухты Смерти, об обетах, которые он и Вульф принесли перед посвящением в рыцари, о том, как он постепенно узнал, что Розамунда любит не его. Наконец, сказал и о Масуде, но о ней Эгберт, причащавший ее, уже знал.
— А что же теперь?
— Теперь, — вздохнул Годвин, — я ничего не знаю. Мне иногда кажется, что я слышу звуки своих шагов в монастырском дворе и свой голос, молящийся перед алтарем.
— Вы еще слишком молоды, чтобы говорить так, и хотя Розамунда потеряна для вас, а Масуда умерла, на свете много других достойных женщин, — сказал Эгберт.
— Не для меня, — возразил Годвин, покачав головой.
— Тогда существуют рыцарские ордена, в которых вы можете занять высокое положение.
Он опять покачал головой:
— Сила тамплиеров и госпитальеров сломлена. Кроме того, я видел их в Иерусалиме и на поле битвы, и они мне не нравятся. Если они изменятся или я буду вынужден биться против неверных, я, может быть, присоединюсь к ним. Но дайте мне совет, что делать сейчас?
— О, сын мой, — воскликнул старый епископ, и его лицо засияло, — если Бог призывает вас, идите к Богу. Я покажу вам путь.
— Да, я пойду к Нему, — согласился Годвин, — и если только крест не призовет меня снова следовать за ним в войне, я постараюсь провести весь остаток жизни, служа Господу и людям. Мне кажется, отец мой, что для этого я и был рожден.
Через три дня Годвин сделался священником, и его рукоположил епископ Эгберт. А в это время вокруг его палатки воины Салах ад-Дина, чувствуя близость падения Иерусалима, с торжеством кричали, что Магомет единый Пророк Аллаха.
Салах ад-Дин поднял голову и посмотрел на Ибелина: