Дальше все было совсем неинтересно. От аэроплана отцепили мотор, расстелили прямо на траве клеенку, стали на ней раскладывать блестящие и тусклые детальки, покрикивая друг на друга, чтобы не терялись винты и шурупы. Разговор стал совсем непонятный. Зверева не хуже мужчин управлялась с техническими словами и, стоя на коленях перед клеенкой, доказывала Калепу какие-то истины – доказывала страстно и даже яростно.
Калеп же тыкал пальцем в странички с чертежами и расчетами. Потом он отложил стопку бумажек на край клеенки, придавив их большой блестящей гайкой.
И тут прозвучали единственные слова, которые Танюша поняла.
– Если бы сейчас взять вот эти чертежи да отвезти в Америку, за них заплатят больше, чем за ваши «фарманы» и все летные присособления, вместе взятые, – сказал Таубе. – Так, господин Калеп?
– Может быть, – согласился инженер.
Когда мотор опять собрали и стали прикреплять к «фарману», Зверева подошла к Танюше.
– Всю эту механику вам придется учить в летной школе, барышня. Полет – это минуты. А возня с мотором – дни и недели, – сказала авиатрисса.
– Но вы же выбрали это. Ради полета, да? – спросила Танюша. – Ну и я потерплю, если уж так надо. Я тоже смелая, я буду не хуже вас!
– Тут не терпеть – тут любить… У меня голова так устроена, что я просто люблю механику, – объяснила Зверева. – Мне нравится видеть, как точный расчет воплощается в жизнь. А смелости, чтобы залететь под облака, довольно и у пьяного лихача, который гонит свою бричку, не разбирая дороги. Подумайте…
– Я уже подумала. По всей России дамы и девицы учатся в летных школах, а я чем хуже? Вон княгиня Шаховская в Германии или госпожа Голанчикова! Она тоже бросила сцену ради аэропланов! Я про них про всех уже читала!
Это было правдой – бывая в Риге, Танюша покупала газеты и журналы, выискивая в них авиационные новости.
Зверева улыбнулась.
– Сегодня полетов больше не будет, – сказала она. – Если вы так уж загорелись, приезжайте в четверг. А сейчас – простите, милая, мне нужно в мастерскую.
Танюша ехала на штранд в смутном состоянии души. Полет все еще был мечтой – но пачкать руки в машинном масле девушке совершенно не хотелось.
Она полагала, что сумеет пробраться в комнату незаметно. В конце концов, окно на ночь не закрывают – трудно, что ли, влезть? Но возле дач, занятых кокшаровской труппой, толпились соседи. Танюша даже испугалась – не пожар ли?
Загнав велосипед в сиреневый куст, бросив туда же одеяло и прочее добро, она сквозь толпу пробилась к забору.
В белой резной беседке, стоявшей на холмике возле изгороди между дачами, что-то происходило. Внизу, у лесенки, ведущей в это причудливое сооружение, стояла едва ли не вся труппа – и Терская тоже. Лица были и взволнованные, и удрученные.
– Какой ужас, какой ужас! – твердила Эстергази.
Эта актриса была чем-то Танюше симпатична. Она могла нести сущую околесицу – но она же раза два защитила девушку от придирок Терской. Потому-то Танюша втихомолку прибилась к ней.
– Ларисочка Игнатьевна, – шепнула девушка, – на вас лица нет. Давайте отойдем. Хотите, я вам водички принесу? Стаканчик водички с лимонным соком?
– Да, да, миленькая…
Теперь Танюша вроде как легализировалась в толпе – она обихаживала Эстергази. А меж тем во двор въехала телега, и из беседки вынесли что-то долгое, завернутое в мешковину. Танюша не сразу поняла, что это человеческое тело, а когда увидела торчащие ноги в черных чулках – ойкнула и на миг утратила соображение.
– Вот так-то, деточка. Ты не смотри туда, – сказала ей Эстергази. – Нет ее больше, бедняжки. Вот горе Эрнестику, вот горе…
– Валентиночка… – прошептала Танюша. – Ой, как же это?..
– И Валентиночку по допросам затаскают, я их, мерзавцев, знаю… Эрнестика, бедненького, вызвали, ему в Ригу телефонировали, не сразу отыскали… Каково это – единственной сестрицы лишиться?.. Единственной, деточка…
Глава восьмая
Когда тело Регины фон Апфельблюм увезли, началось самое для артистов кошмарное – полицейские стали их опрашивать. Вопросы были одинаковы для всех: где провели ночь, кто может это подтвердить, не слышали ли подозрительного шума, что известно об отношениях в семье Сальтерна, бывала ли покойная на артистических дачах и знала ли вообще о существовании беседки.
Рижские полицейские уже неплохо говорили по-русски – а ведь еще двадцать лет назад им бы пришлось переводчика звать. Старый немецкий город долго сопротивлялся, долго отбивался, даже вся документация в магистрате и в полиции велась на немецком. Но настали новые времена, пришлось покориться.
Танюша, понимая, что уж ипподром-то с аэропланами точно не имеют отношения к убийству, отвечала, как все: спала, ничего не слышала. И фактов, которые пролили бы свет истины на это непонятное убийство, не знает.
Ей Регина фон Апфельблюм не нравилась – уж больно задирала нос. И потому у девушки было что-то вроде угрызений совести: вот ведь невзлюбили артисты гордячку, а ее и на свете больше нет; может, недодали ей хотя бы малость душевного тепла, хотя могли, могли, трудно, что ли, сыграть эту малость тепла?
А вот Стрельский огорчился не на шутку.
– Какая красивая женщина была… – вздыхал он. – В хороших руках ей бы цены не было…
Кокшаров пригласил инспектора рижской сыскной полиции Горнфельда к себе в комнату, открыл деревянный ящичек с сигарами, достал бутылку хорошего французского коньяка.
– Фрау Магда! Фрау Магда! – крикнул он хозяйке. – Сварите хороший крепкий кофе и не экономьте на зернах! Я ее знаю, она тайком высушивает единожды заваренный кофе и подмешивает его к свежемолотому.
– Похвальная экономия. Моя супруга тоже этой гадости научилась, – уныло ответил полицейский.
Горнфельд Кокшарову не очень нравился – скучный, всем на свете недовольный, чем-то похожий на артиста Лиодорова: тот тоже считал, что жизнь не состоялась, но Лиодоров мечтал совершить усилие, выгодно жениться и вырваться из актерского сословия; о чем мог мечтать Горнфельд, Кокшаров и вообразить не мог – разве что о более высоком чине, но ведь чин – дело житейское, рано или поздно начальство его даст.
Разговор предстоял неприятный – подозрения падали на труппу. О романе Сальтерна с Селецкой инспектор первым делом узнал – про него весь штранд знал. И Кокшарову стоило некоторого труда объяснить, что курортный роман с актеркой – дело пустяковое, это вроде непременной принадлежности летнего отдыха богатого человека, причем роман не предполагает обязательных постельных шалостей – часто артистки подарки-то берут, а расплачиваются за них тем, что позволяют возить себя по ресторанам.
– И ничего более? – удивился Горнфельд.
– Иному пожилому господину лишь хочется, чтобы его считали счастливым любовником, – терпеливо растолковывал Кокшаров. – Чтобы слух прошел о его амурных подвигах. Отчего ж не уважить щедрого господина?
Когда Горнфельд задал все свои вопросы, в комнату опять заглянула дачная хозяйка.
– Господин Кокшаров, к вам Шульц просится, пускать?
– О господи! – простонал Кокшаров. – Что они еще натворили?
– Кто натворил? – осведомился Горнфельд.
– Аяксы мои, будь они неладны! Мне уж перед Шульцем стыдно, ей-богу, – всякий раз что-то новое учудят!
– Кто такие Аяксы?
– Это два моих ходячих несчастья! – и Кокшаров вкратце рассказал, как был вынужден нанять двух совершенно незнакомых артистов. Потом впустили Шульца, и он, немного смутившись при виде рижского инспектора, доложил: Аяксы были найдены на берегу реки, Курляндской Аа, в том месте, где она впадает в залив, спящими под перевернутой лодкой. Нашли же их рыбаки, которые спозаранку обнаружили, что ограблена коптильня, и пошли по следу воров. Вместе с Аяксами были найдены корзинка с пустыми бутылками, рыбьи скелеты и шкурки от камбалы – то есть они стянули себе закуску.
– Выходит, господа Енисеев и Лабрюйер на даче не ночевали? – уточнил Горнфельд.