В мужской гримуборной начали праздновать аккурат перед началом финальной сцены, и на похищение Елены цари Эллады прибыли очень веселые, с блестящими глазами и не совсем ровной поступью. Но все, что требовалось, спели превосходно и вовремя подхватили падающего в обморок при виде отползающего аэроплана царя Менелая.
– Что я говорил, а? Что я говорил, господа?! – восклицал Стрельский. – А главное, вышло дешево и сердито!
– Как же, дешево! Одни сандалии нашей красавицы во что обошлись! – возразил Лиодоров-Ахилл. Действительно, обувь Терской, которая непременно желала показывать ножки, заказали лучшему московскому театральному сапожнику, и он, понимая вкусы заказчицы, насажал на ремешки сандалий дешевых стразов.
– А на нас с вами зато сплошная экономия! По две простыни на брата – вот и весь расход!
Стрельский был прав – хитоны и хламиды древнегреческих царей действительно смастерили из простынь, нарисовав на них по краям древнегреческие же узоры.
– Поторопитесь, господа, – сказал Енисеев. Он уже стоял в обычном мужском исподнем, в голубых кальсонах и шелковых носках на новомодных подвязках. Оставалось надеть рубашку с крахмальным воротничком, брюки, белый жилет и легкомысленный пиджачок.
Лабрюйер переодевался молча. Премьера его ошарашила. Во время репетиций все было как-то иначе. Да еще Селецкая дивно преобразилась. Она, в коротком кудрявом вороном паричке, в какой-то подпоясанной рубахе с широченными рукавами, скрывавшей ее грудь, была уже не очаровательной женщиной, а насмешливым мальчишкой Орестом, который убежден: все в мире создано, чтобы его развеселить. Правда, сандалии Селецкой, в которых она плясала с гетерами Леоной и Парфенис, высоко задирая перевитые ремешками ноги, были совершенно дамскими, и даже на каблучках, чтобы прибавить Оресту роста.
Это был первый спектакль в жизни Лабрюйера – всякое в ней случалось, но выхода на сцену в размалеванной простыне еще не бывало. И он малость рехнулся от новых ощущений. Да и от близости полуобнаженной женщины, которая ему очень нравилась, – тоже.
Он выскочил первый – и его тут же призвали на помощь. Нужно было составить корзины в бричку ормана, чтобы отвезти домой.
– Хотела бы я знать, кто до этого додумался, – сказала Генриэтта Полидоро. – С одной стороны, корзина должна быть корзиной роз, или ландышей, или хоть пармских фиалок. А с другой – даже забавно…
– А на мой взгляд, очаровательно, – возразила Селецкая. – Во всяком случае, оригинально.
Спор возник из-за большой корзины тепличных тюльпанов – какого-то редкого сорта, с бахромчатыми лепестками. Обычно к таким подношениям цепляют хоть визитную карточку, но неизвестный поклонник Терской предпочел остаться анонимом.
– А хорошо бы на дне корзины отыскать ну хоть бриллиантовые сережки, – поделилась сокровенной мечтой Эстергази. Серьги в ее ушах уж точно не были бриллиантовые, иначе актрису сопровождала бы рота переодетых полицейских с револьверами наготове.
– Госпожа Эстергази, вот эти цветы, оказывается, для вас, – сказал, подходя с небольшой корзинкой, Николев. – Карточку не сразу заметили.
– Ах, – ответила актриса. – Как трогательно!
Корзинка была скромная, но цветы, розочки и ландыши, подобраны и составлены с большим вкусом.
– Посмотри на дне, Лариса, – свысока посоветовала Терская. – Богатые господа любят так пошутить – безделка ценой в полтинник, а завернута в банковский билет на тысячу.
– И посмотрю.
За всю историю антрепризы Кокшарова не было еще такого – Эстергази, пошарив меж розами, достала обтянутую бархатом коробочку, открыла и ахнула уже не с наигрышем, а всерьез.
Там лежали небольшие сережки – в каждой сапфирчик, окруженный мелкими бриллиантами. Если вдуматься – не такие уж дорогие сережки, но изящные – Терская сразу опознала стиль московской фабрики Фаберже.
– Боже мой, Лариса, ты же не сможешь это носить! Это совершенно не в твоем духе! – с сочувствием воскликнула Полидоро. – Ты женщина яркая, роковая, твой стиль – крупные камни, а это – что? Без лупы не разглядеть! Это не твое, милочка, это вовсе не твое…
– Очевидно, мне пора менять стиль, Генриэтточка, – ответила на это Эстергази.
– Однако камушки-то, пожалуй, настоящие, – заметил Маркус.
Эстергази тут же вынула из ушей свои стразы и вдела новые сережки. Сделала она это не из любви к высокому ювелирному искусству, а чтобы позлить Полидоро.
Ресторан заказали в Майоренхофе, и пройти до него от Бильдерингсхофа решили пляжем – мимо опустевших купален и отогнанных в дюны купальных повозок, мимо качелей и каруселей, поставленных для детишек, по плотному сырому песку со следами велосипедных и самокатных шин – вечером здесь резвились велосипедисты и самокатчики, всякое лето составлявшие особые общества со всякими затеями: соревнованиями, призами и балами. Идти было недалеко – чуть больше версты, а берегом залива – так одно удовольствие.
Образовалась процессия – впереди маршировали Енисеев и Стрельский, за ними Терская под руку с Кокшаровым, Полидоро под руку со Славским, Эстергази под руку с Водолеевым. Танюша и Николев устроили игру в салочки, вовлекли в нее Лиодорова и Лабрюйера – когда выпито полтора стакана мадеры, отчего ж и не поиграть в салочки? Маркус и его жена Луиза Карловна благоразумно обхаживали Регину фон Апфельблюм – такое знакомство пригодится зимой, когда в богатых домах устраивают музыкальные вечера и приглашают артистов; отчего бы и не услужить дому Сальтернов за разумное вознаграждение?
О самом Сальтерне и Селецкой как-то забыли. И очень удивились, когда зазвенел, затрепетал хрустальный голосок актрисы. Она запела вдруг песенку Ореста – ту, что под занавес, ту, что придавала комической истории о похищении спартанской царицы некий иной оттенок – тревожный и печальный.
– Мы в венки цветы сплетаем, песни поем, песни поем, и в веселье забываем мы обо всем, мы обо всем, – пела Селецкая для одного-единственного слушателя, иные ее мало беспокоили. – Быстро молодость промчится, так давайте же, друзья, счастьем вдоволь насладимся – жизнь ужасно коротка…
И это «ужасно» прозвучало с неимоверно искренней детской обидой. Вот только что носился по сцене мальчик Орест, юный циник и сумасброд, ан глядь – и морщинки уже в уголках глаз, и шейка не первой свежести, обидно до слез и никуда не денешься… все радостное в жизни оказывается ужасно коротким…
Актеры невольно обернулись и обнаружили, что эта пара отстала на добрых три десятка шагов. О чем говорили двое прежде, чем Селецкая запела, – догадаться было нетрудно. А вот как они говорили – всех озадачило. Селецкая знала по-немецки только «битте» и «ауфвидерзейн», а Сальтерн по-русски объяснялся медленно и с трудом.
Как выяснилось, не в языках и наречиях дело…
На следующий день труппа отдыхала – не столько от премьеры, сколько от ресторана «Морская жемчужина». Жемчуга в Рижском заливе отродясь не водилось, но по утрам дачники находили в клочьях тины, выкинутой волнами на берег, маленькие кусочки янтаря. Потом служители купален эту тину убирали граблями, и к тому времени, когда актрисы выбирались на взморье, шансов собственноручно найти сувенирчик у них уже не оставалось. Но человек, назвавший свое заведение «Морской жемчужиной», не прогадал – ресторан получился аристократический и модный.
И покатилась обычная гастрольная жизнь: два вечера в неделю – «Прекрасная Елена», два – сборные концерты, в которых, кроме артистов Кокшарова, участвовали приглашенные из Риги и Варшавы певцы, и еще три – оркестр, исполнявший просто хорошую классическую музыку; эти три вечера были у кокшаровской труппы формально свободными, а на самом деле – артистов звали на богатые эдинбургские дачи, попеть для светского общества.
Сальтерн чуть ли не каждый день наезжал в Бильдерингсхоф, пару раз – с сестрицей, а потом уже без нее. Актрисы посмеивались: мальчик взбунтовался против гувернантки! Но в целом роману Селецкой все покровительствовали – все, кроме Лабрюйера. Актриса ему очень нравилась, он понимал, что нищий артист рижскому домовладельцу – не конкурент, хмурился и дулся. Дело было не в корыстолюбии Валентины – просто всякой женщине хочется красивого романа, чтобы даже и мысли о деньгах не возникало, а Сальтерн этот самый красивый роман ей устроил.