– История злопамятнее народа. – Карамзин опустил последнюю будничную подробность и ответил на начало речи.
– А Бестужев говорит, – продолжал Николай, – что испытывал от чтения новгородских убийств лихорадочное любопытство и удовольствие ближе взглянуть в глаза смерти. Кажется, эти люди ожидают, что их станут кидать в Волхов и рассекать на части.
Историограф снова замолчал. У него наготове было множество фраз, способных опровергнуть мнение царя, будто он, Карамзин, чуть ли не заговорщик. Например: «Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция – отверстый гроб для добродетели». Но все это как-то не шло к случаю и совершенно не вязалось с манерами нового монарха.
– «Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан. И в самом несовершенном надо удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку».
Ба, да он читал и «Письма русского путешественника»!
– Я передать вам не могу, Николай Михайлович, какая у нас «чудесная гармония», а также благоустройство с порядком пополам. – Император залпом осушил чашку чая. Мама говорила, что вы хотели меня о чем-то просить?
Историограф нахмурился. Да, жена настаивала, что надо ехать в Италию лечиться. Сам он вовсе не охотник трястись в карете или умирать от качки на корабле. Но здесь, в Петербурге, такое скупое солнце.
– Я полагал подать прошение официальным путем, – сказал Николай Михайлович.
– Успеется. Теперь скажите суть дела.
– Николя, – начала Мария Федоровна, – я чувствую себя невольной виновницей болезни Николая Михайловича. В роковой день я, мучаясь неизвестностью, посылала его в мундирном платье, в шелковых чулках, в башмаках на площадь узнать, что происходит…
– Совершенно напрасно, мадам, – оборвал ее сын. – Я беспрестанно отправлял к вам адъютантов с известиями.
– Тем не менее Николай Михайлович болен, – очень твердо надавила императрица-мать. – Медики советуют сим же летом удалиться в лучший климат. Третьего года он чуть не умер от грудной болезни, в прошлом изнемогал и худел. Но брат ваш удерживал его при себе. Двадцать три года по воле нашего Ангела Николай Михайлович писал «Историю» и назывался государственным историографом, но не получал жалования, кроме двух тысяч пенсии как почетный член Московского университета. Он живет плодами своих трудов, сам ходит в лавку за чаем и сахаром. А теперь с многочисленным семейством и недостаточными средствами не решается пуститься в путь.
Николай задумался.
– Я прошу помочь мне без всякого ущерба для казны, – с достоинством молвил Карамзин. – Во Флоренции есть место нашего резидента. Без нескромности скажу, что имею понятие о политических отношениях России к державам европейским, и не хуже другого исполнил бы эту должность. Действие тамошнего климата спасло бы меня от чахотки, а может, и от преждевременной смерти.
– Пребывание в Италии не должно вас тревожить. – Государь встал и заходил по комнате. – Место во Флоренции еще не вакантно, но российскому историографу не нужно подобного предлога, чтобы жить там свободно и иметь возможность заниматься своим делом, которое стоит любой дипломатической корреспонденции. Дайте подумать, я все устрою.
Карамзин опешил.
– Какой вы избрали путь?
– В июне из Кронштадта на корабле до Бордо недели три. Там выйти на берег и до Марселя в карете. Оттуда вновь на корабле в Ливорно.
– Не годится. – Никс махнул рукой. – Очень тряско и хлопотно. Мы снарядим фрегат, который и доставит вас до места. Лучше бы ехать в Штутгарт к моей сестре Марии, она бы позаботилась о вас. Но Италия так Италия, врачей надо слушать.
– Государь, – историограф отступил на шаг, – все это сверх моих заслуг.
– Вы не понимаете. – Николай с остервенением тряхнул головой. – Вы никогда ничего не просили. Я благодарен вам за бескорыстную привязанность к брату. Но надо же и нам знать честь. Вы сделали то, чего не сделал никто другой. Я читал вашу «Историю» и думал: оказывается, я русский, оказывается, у меня есть отечество. Это было давно, очень давно, я до того не размышлял о подобных вещах…
Николай Михайлович почувствовал, что у него на глазах закипают слезы. Он любил Александра, трудно, с горечью и разочарованием. Но тот не слушал, вернее не слышал, глухой ко всему, кроме своих внутренних движений. А новый, которого историограф не знал и знать не хотел, кажется, считал себя его учеником.
– Покойный государь оставил нам в вашем лице богатое наследство, – выдавил из себя старик.
Глава 5. Перстень
Умань – Одесса – Тульчин. Весна 1826 года.
– Ты никогда не говорила с Михаилом о Польше?
Софи Киселева аккуратно вытерла тряпочкой кисть и отстранилась от мольберта. Вид, который она пыталась запечатлеть, был прекрасен. Потуги жалки, но и сама новоявленная художница посмеивалась над собой.
– О Польше? – Елизавета Ксаверьевна вздрогнула. – С чего тебе пришло в голову?
Дамы сидели на открытой веранде усадебного дома сестер Потоцких в Софиевке под Уманью. Прямо от крыльца начинался сад. Весна на юге была ранней и сулила жаркое засушливое лето. Дальше за косогором рисовался ландшафтный парк, так как его понимала прежняя хозяйка, прекрасная фанариотка Софья де Витт, во втором замужестве графиня Потоцкая.
Об этой женщине, младенцем проданной в Константинополе польскому перекупщику, куртизанке, русской шпионке, кровосмесительнице и скандалистке, ходило столько легенд, что трудно было выбрать, в какую не верить. Говорили, например, будто умерла графиня в Париже, и будто из тамошней земли запрещено вывозить покойников, а потому слуги нарядили госпожу, причесали, нарумянили, усадили в карету, и когда она тронулась, то встречные мужчины оборачивались, так хороша была почившая…
– Я тебя не поняла. – Графиня Воронцова сделала еще один стежок на вышивке и вопросительно взглянула на собеседницу.
– Конечно, – губы Софи обиженно сжались. – Ведь ты не считаешь себя полькой.
От земли шел запах тепла и влаги. Не хотелось думать ни о чем грустном.
– Нет, – покачала головой Лиза. – И я не понимаю, почему для тебя это важно? Твоя мать гречанка. Ты сама всю жизнь провела в Малороссии, если не считать Петербурга и Парижа. Ольгу, кажется, подобные вещи не беспокоят?
– Ольга! – Софи фыркнула. – А я… – Она отбросила кисть и прижала оба кулачка к сердцу. – Я не знаю, как тебе объяснить! Но у меня все в груди разрывается от любви и жалости.
Лиза посмотрела на кузину с беспокойством.
– Бедная, несчастная Польша! Голубка, заклеванная тремя черными орлами! Твои соотечественники истекают кровью, а тебе все равно?
Воронцова потупилась.
– Этого не может быть! У тебя такая добрая душа!
– Но ничего нельзя сделать, – робко отозвалась Лиза. – Во многом поляки виноваты сами. Да и не мне сочувствовать им, у меня русская мать… и муж русский генерал. У тебя, кстати, тоже.
– Вот я и говорю! – воодушевилась госпожа Киселева. – Мы могли бы повлиять на них, склонить в нашу пользу. Многие польки замужем за русскими военными. И когда настанет час, а он настанет, я знаю, мы сумеем повернуть оружие своих супругов против тиранов и поработителей.
– Ты бредишь! – Лиза отказывалась верить ушам. – Послушай себя. У Павла Дмитриевича крупный военный чин. Ты должна постараться принять его родину.
– Никогда! – Щеки Софи пылали. На мгновение она стала еще красивее, если это только возможно. Пифия у алтаря. – Я не могу представить себе, что такой тонкий, образованный, благородный человек, как Поль, родился в этих медвежьих берлогах. Твой Михаил хотя бы воспитывался в Англии. А Поль? Поль – ошибка Провидения. И я постараюсь ее исправить.
«Ты сначала постарайся вернуть мужа, – подумала Елизавета Ксаверьевна. – А потом командуй им». Она сложила вышивание и встала.
– Пойду пройдусь по саду.
Графиня не любила спорить, потому что всегда оставалась при своем мнении, но не умела его отстоять. Стыдно признаться: она была упряма. Единственным человеком, которому удавалось ее разубедить, обычно оказывался муж, и то по единственной причине: Лиза считала своим долгом его слушаться. Застенчивость мешала ей гласно опровергать доводы собеседников, да и нужные слова не находились вовремя. Но в глубине души графиня кипела и, оставшись одна, начинала длинный диалог сама с собой, выдумывая, что бы сказали ей и что бы ответила она. Если бы была такой умной, как Михаил!