– Господа чужестранные представители пребывают совершенно обнадеженными, что его императорское величество, подобно своему августейшему предшественнику, будет исповедовать ту же верность принципам Священного Союза, ту же привязанность к охранительным началам легитимизма, и никакие выгоды военного счастья не позволят России отвернуться от…
Ах да, вот что он хотел сказать! Никс поморщился. Не это, совсем не это. Есть обещания, которые не следует произносить раньше времени.
Позволив министру исполнить свое соло и терпеливо выслушав его, государь сделал Карлу Васильевичу знак замолчать.
– Полагаю, что подобное заявление будет встречено представителями великих держав с радостью. Но в настоящую минуту я лишь вступаю на отеческий престол, и политическая сфера для меня совершенно нова. Из чего следует, что я не в состоянии дать какие-либо гарантии касательно своего будущего образа действий, кроме чистоты намерений и непреклонной решимости во всем искать интереса той страны, во главе которой поставил меня Бог.
Повисла пауза.
Хуже ничего и придумать было нельзя. Нет бы закруглить фразу: «стопами дражайшего брата» или чем-нибудь про «всеобщий мир». Кто тебя спрашивает, что ты намерен делать, чего нет? Сохрани лицо. Чтобы и другие могли сохранить свое. Но мальчика с детства учили говорить правду! Карл Васильевич негодовал так сильно, что почувствовал, будто кончик носа у него становится горячим, как у больной собаки.
Между тем его величество забыл подать знак к окончанию аудиенции, и это сделала вдовствующая императрица. Он пошел к ней, чтобы поцеловать руку. Мария Федоровна выглядела встревоженной, но позволила себе только самый мягкий упрек:
– Сын мой, разве наш Ангел так открывал свои мысли дипломатам?
– Откуда им знать, какие у меня мысли? – нервно рассмеялся Никс. – Да и вам, мадам?
Последние слова еще больше смутили пожилую государыню.
Найдя глазами Ла Ферронэ, царь поманил его за собой в кабинет, ободряюще улыбнулся матери и только на пороге, запустив пальцы за клапан рукава, вновь нащупал злополучную записку.
* * *
Белая Церковь. Февраль 1826 года.
Графиня Елизавета Воронцова сидела у белой кафельной печки и перелистывала старый «Паризьен», который случайно нашла у матери. Пять лет для моды – целая вечность. Пять долгих столетий отделяли ее от шляпок-шутэ, воротников-шалек и воланов из индийского муслина, без которых, казалось, не могло обойтись ни одно бальное платье. Завышенные талии, ангельские щечки моделей и губки бантиком – теперь все это выглядело смешным, даже жалким. Между тем новые журналы не появлялись и еще бог весть когда появятся в здешней глуши. Особенно если перекроют границы из-за недавнего мятежа или начнется война с турками…
Графиня скользнула тревожным взглядом по окну и снова вернулась к вылинявшим картинкам. Ждали возвращения Павла Дмитриевича Киселева из Петербурга, надеялись, он порасскажет новостей. Вместо этого в столицу вызвали Михаила. Зачем? Неужели государь считает и его замешанным? Сердце у Лизы екало. Она ничем не могла себя успокоить: вести об арестах родных – кузенов Раевских, Мишеля Орлорва, Сержа Волконского – только распаляли душу. Говорят, Каховский, друг детских игр, стрелял в Милорадовича и покушался убить императора.
Мир сошел с ума!
Елизавета Ксаверьевна ежилась, кутала плечи в старую мамину кашемировую шаль и не могла согреться. Мудрено ли, чтоб крылом общих смут не задело Михаила? При его репутации. При взглядах, которых муж не скрывал. При дружеских связях с первыми подозреваемыми. Если прежний государь, такой мягкий и деликатный, держал Воронцова на подозрении, то чего ждать от нового, по слухам – весьма жесткого?
Лиза не находила себе места. Каждый звон колокольчика срывал ее с кресла и бросал к окну. Чаяла не то курьера с объявлением об участи мужа, не то весточки от Софи Киселевой из Тульчина, что Павел Дмитриевич в кандалах отправлен по этапу. Словом, чего-нибудь решительного. Даже сестры затихли, ходили на цыпочках. Каких несчастий для себя опасались эти дурехи? Бог весть. Но состояние младшей передалось им. Шумный дом графини Браницкой замер, будто придавленный грудой подушек.
Неудивительно, что скрип полозьев и треньканье бубенца вырвали семейство из полуобморочного состояния. В полном составе Браницкие ринулись на крыльцо, уверенные, будто перед ними предстанет сейчас если не граф Воронцов собственной персоной, то хотя бы кто-то из его порученцев с письмом. За зятя старуха Александра Васильевна боялась больше, чем за племянников. Якшался с фармазонами! Крестьян освобождал! Голова полна безнравственных идей! Не за это ли ныне под суд ведут?
Ах, как больно ей было думать, что Лиза при таком хорошем человеке останется соломенной вдовой! С четырьмя детьми, с клеймом государственной преступницы!
Каково же было удивление старой графини, когда из недр саней на нее глянуло бледное личико Мари Раевской. Голова гостьи была так плотно замотана платками, что казалась булавочной иголкой, воткнутой в кочан капусты. Добрая дюжина шуб и салопов укутывала молодую женщину, мешая пошевелиться. И под всем этим она держала на руках плотно спеленутую ляльку. Александра Васильевна в первый момент подумала, что несчастная племянница пустилась в дорогу с куклой. И только потом осознала: на руках у матери полупридушенное дитя, такое крохотное, такое жалкое, едва живое!
– Ты чего дуришь, девка? – Вместо приветствия графиня почти вырвала ребенка. – Так и есть, продулся! Насквозь, на таком холоде! – Она поспешила в дом, прижимая к себе заледеневший комочек.
А дочери бросились вытаскивать Мари из тесной утробы саней. Та была еле жива, избита на ухабах и с трудом передвигала ноги.
– Тетя, будьте осторожны, мой Николино…
– Полно, мама все знает. – Лиза помогла кузине сделать несколько шагов.
Кучер Раевских спрыгнул с козел, подхватил госпожу на руки и понес на крыльцо.
– Умаялась, сердечная. Почитай двое суток ехали. Мудрено ли по такой дороге? – твердил он. – Где снег, где лед, а где голая земля. Наказание Божье!
Его никто не слушал. Лиза смотрела на Мари, в ужасе сознавая, что ее приезд не может не быть связан с судьбой Сержа. Бедная девочка! Вот кого стоило пожалеть. Год она промыкалась замужем за человеком сильно старше себя, нелюбимым, но богатым и достойным. Он проводил с ней мало времени, хотя перед свадьбой, казалось, души не чаял. В письмах Мари томилась и по секрету говорила, что муж неровен: то осыпает ласками, то угрюм и нелюдим, а минутами несносен. Свалил на нее хозяйство, сам в разъездах. А она то на кухне, то в конюшне, ведет расходы, пробует еду для слуг… «Это эшафот, дорогая Элиза, настоящий эшафот», – писала тогда кузина.
Мари внесли в гостиную, положили на диван, стали разматывать шали, платки, шарфы, стягивать шубы, чулки, брызгать водой в лицо, тереть виски уксусом. Лиза встала у печки, наблюдая за копошением родных. Мать, призвав няньку Александрины и доктора Хатчинсона, в другой комнате занималась ребенком. Все знали, что делать. Или за суетой скрывали испуг. Одна графиня Воронцова снова впала в оцепенение, глядя на измученное, подурневшее лицо гостьи. После пережитого и двадцать лет не красили Мари. Чернявая, смуглая, с мягким широким носом и ямочкой на волевом подбородке, она не могла назваться хорошенькой. Но, по мнению Лизы, была мила той особой, домашней прелестью, которую безошибочно угадывает в женщине опытный глаз. Ее уловил когда-то Пушкин. Не прошел мимо и Серж Волконский – прожженный волокита столичных салонов, на четвертом десятке возмечтавший о простушке из деревенской глуши.
Лучше бы ей не знать его! Лиза отвернулась. Всех их, как котов, тянет на чистое!
Три месяца назад Мари родила. Раевские писали из Болтышки, что схватки были тяжелыми, без доктора и повивальной бабки. Сразу после горячки началось воспаление мозга, и кузина долго оставалась в беспамятстве. Звала Сержа. Не замечала близких. Не спрашивала о сыне, кроватка которого стояла рядом. Чудом ей удалось выкарабкаться. Между тем Волконского арестовали, и он отправился в Питер, не повидав жены с младенцем.