– Как… там? – закатив глаза, поинтересовалась пострадавшая.
«Там» было все достаточно невинно – неглубокая резаная рана, рассекшая только кожу и даже не добравшаяся до мышц, больше крови, чем раны, поэтому я не счел нужным отвечать – промыв, аккуратно закрыл ее салфеткой, пропитанной перекисью и туго прибинтовал поданным Машей бинтом.
– Жить будешь, – ободряюще похлопал по коленке Аленку наш Казанова от психологии.
– Спасибо… – улыбаясь последней улыбкой смертельно раненного лебедя, сказала девушка, не сводя глаз с Носова и благодарно накрывая его ладонь своей. Толик зарделся.
– Да не за что, – усмехнулся я, разрывая конец бинта надвое и завязывая получившиеся хвостики узлом.
– Что здесь произошло? – раздалось сзади. Ага, завхоз пожаловал. Картина, открывшаяся ему, была еще та: усеянное крупными и не очень стеклянными осколками крыльцо, лужа из грязно-красной пены между ними и девушка с забинтованной ногой, лежащая на стульях. – Какого..? Кто это сделал?
– Никто, Рафаил Ханифович, – ответил я, отрепетированным нарочито-небрежным жестом сдирая с взмокших уже кистей рук перчатки. – У Марии Михайловны экзамен был, фрамуга упала, стекло выбила, девушку вот поранило. Мария Михайловна выбежала, чтобы нам помочь, хотела «Скорую» вызвать, да мы своими средствами обошлись, никого звать не понадобилось. Правда, Мария Михайловна?
Гиена дернула щекой и, не ответив, скрылась в дверях. Завхоз, недоверчиво окинув взглядом зону бедствия, покачал головой:
– Даже выпуститься без фокусов не можете. Даю час, чтоб все убрали. Развели тут…
Ушел и он.
– Да-а, – протянул Толик. – Действительно, без фокусов…
– Все равно она пожалуется, – произнесла Маша.
– Зелинская, вы еще здесь? – петушиным голосом, довольно удачно копируя голос Гиены, сказал Стас. – Сейчас пойдете и скажете техничке, что пока она чай пьет, ее студенты не умеют себя вести и кровью текут на все крыльцо, срывают выбивание окон вторым курсом!
– Вот идиот, – отмахнулась девушка, снова убирая лезущую в глаза соломенную прядь. – Сейчас веники принесу.
Ее взгляд на миг столкнулся с моим, задержался, словно Маша меня первый раз в жизни видела – и она, слегка покраснев щеками, тоже скрылась за дверью института.
* * *
Подъезд был старый, узкий, с характерным запахом подвала, облупившейся зеленой краской на стенах, поблекшей побелкой на потолке, щедро украшенной черными пятнами от подбрасываемых шаловливыми детками спичек, богатой настенной росписью, позволявшей довольно точно определить музыкальные, сексуальные, религиозные и политические пристрастия обитающих в доме людей. Дом жил уже не первый десяток лет, и, весьма вероятно, большая часть этих безвестных поэтов и художников уже давно выросла, обзавелась потомством и приучила оное продолжать свой нелегкий труд – об этом можно было судить по некоторым высказываниям, точно датируемым недавним временем. Перила тоже были немолодыми, покрыты уже не одним слоем краски, незатейливо накладываемой поверх старой, кое-где будучи отполированными до блеска руками или какими-то иными местами. Картину довершали деревянные двери старого образца, утопленные в непривычно толстых стенах, возле которых, как почетный караул, стояли пластиковые бутылки с водой. Как объяснил мне как-то Костя, это отнюдь не для бомжей, терзаемых жаждой – вроде бы они отпугивают представителей семейства кошачьих, желающих в очередной раз переброситься друг с другом пахучими приветствиями. Я всегда считал это крайне сомнительным, но, судя по всему, пребывал в меньшинстве – бутылки я часто встречал в подъездах подобных домов, заботливо выставленные рядком справа и слева от дверного косяка.
– Какой этаж?
– Четвертый, – буркнул напарник. Костя был не в настроении, и я его понимал. Дежурство было ну очень тяжелым, и сейчас, к вечеру, сил даже на вымученную улыбку у нас не оставалось. Дневная жара дала о себе знать шквалом вызовов, как домашних, так и уличных, как по делу, так и по без оного – последний вклад в нагромождение последнего сделала астматичка, имевшая при осмотре приступ упомянутой бронхиальной астмы в легкой форме, более того – имевшая даже небулайзер и беродуал для его снятия, но вызвавшая «Скорую» по причине того, «что у меня физраствор теплый, он на меня плохо действует, поэтому я и позвонила, чтобы вы свой привезли». Уж не знаю, не мерещилась ли ей катящаяся за санитарной машиной морозильная установка – мой фельдшер не стал жеманиться и, обругав дамочку полуцензурными словами, хлопнул дверью. С утренней пересменки мы сделали к тому моменту одиннадцать вызовов, этот достался нам вместо и так пропущенного обеда.
Вечерняя пересменка наших ожиданий не оправдала, потому как на подстанцию мы приехали с опозданием, времени хватило только-только перебросить инвентарь из машины в машину, и тут же заголосил селектор, выкрикивая номера бригад, а через пять минут на крыльце показался совершенно озверевший Костя, с ядовитой аккуратностью складывающий вчетверо лист карты вызова.
– Актив, драть вашу мать! – рявкнул он, прыгая на сиденье в кабине. – Вот каким местом они там думают, а? Или они его уже отсидели совсем?
Дальше полилась матерная ругань, пока я разглядывал карту. Да, повторный вызов, инсультная больная 72-х лет. Вызывает дочь. Я тяжело вздохнул. Хоть и не медик, но догадываюсь, что не в силах и компетенции «Скорой помощи» вылечить инсульт в домашних условиях. И если уж эта больная с таким диагнозом сейчас дома, а не в больнице, значит – дела ее совсем неважны.
По лестнице мы оба поднимались тяжело, с трудом переставляя натруженные за день ноги. Форма снова привычно липла к спине и подмышкам. Очередной четвертый этаж, очередной вызов «ни о чем». Сценарий привычен – зайдем, поздороваемся, выслушаем жалобы родных на состояние больной и бесчеловечных тварей, которые работают в больницах, поликлиниках и на выездных бригадах, после чего скажем, что помочь больной мы не можем и, провожаемые далеко не пожеланием доброго пути, выйдем обратно в душный вечер. Не раз уже было. Ну не может «Скорая» одним волшебным уколом исцелить то, от чего отступился и стационар, и участковый врач! Неужели люди этого не понимают? А если понимают – какого дьявола мы сейчас сопим носами, волоча себя, терапевтическую сумку и кардиограф на четвертый этаж?
Дверь была приоткрыта и подперта табуреткой, покрытой сверху вышитой разноцветными нитками тряпицей.
– Заходите, мальчики, заходите… сюда, сюда…
Не отвечая, мы проследовали в темную узкую прихожую, стукнувшись по очереди правым коленом о неудачно стоящее трюмо, и оказались в комнате. Встречавшая нас женщина щелкнула выключателем, и желтый свет лампы накаливания залил помещение.
Пациентка лежала на матрасе, который был постелен прямо на полу, одета была лишь в ночную рубашку, скошенную так, что не оставалось сомнений – одевалась она не сама. На свет она не отреагировала, тяжело, с булькающими звуками дыша и конвульсивно двигая грудной клеткой.
– Вот.
– Что – вот? – тяжело спросил Костя.
Женщина – дочь, насколько я понял, нервно одернула халат.
– Я не знаю, мальчики… вы меня тоже поймите. Ее никуда не берут, понимаете?! Я в больницу звонила, ее не хотели брать, на такси туда возила – они ее обратно вернули! Сказали, что состояние уже тяжелое, они ничем помочь не могут! А как я могу маму бросить? А?! Вы бы бросили?!
Постепенно она все больше и больше срывалась на крик:
– Я… тут вот одна! Одна! Никого нет, и она лежит! С утра говорила, кашку кушала, а сейчас…
Она внезапно упала на диван, словно у нее резко подкосились ноги и глухо, надрывно заплакала. Напарник со стуком поставил ящик на пол и неловко, словно стесняясь, положил ей руку на плечо:
– Женщина, миленькая, мы вас прекрасно понимаем. Но и вы нас поймите – тут мы ничего…
– Ну хоть что-нибудь! – закричала дочь. – Ребятки, вы же врачи, ну неужели вы ничего не можете?! Вас же учили! Как вы можете так говорить, это же человек живой!