Но по ночам, когда мы с Кирой, нашептавшись вволю, по очереди говорили друг другу: «Ну, спать!» — и она вдруг засыпала, и во сне у неё становилось смешное, счастливее выражение лица, в эти минуты, когда я оставалась одна, тоска наконец добиралась до сердца. Я начинала думать о том, какая у них чудная любовь, самое лучшее время в жизни, и как она не похожа на нашу! Они — вместе и видятся каждый день, а мы так далеко друг от друга!
И, как из окна вагона, мне виделись поля и леса, и снова поля, потом тайга и холодные ленты северных рек, и равнины, равнины, покрытые снегом, — бесконечные пространства земли, которые легли между нами.
«Конечно, мы увидимся, — уверяла я себя. — Я поеду к нему, и всё будет прекрасно. Два года я не брала отпуска, а теперь возьму и поеду, или он приедет, быть может, ещё в июле».
Но тоска всё не проходила.
Карта была трудная, потому что в прежних картах многое было напутано, и теперь всё приходилось делать сначала. Но чем труднее, тем с большим азартом я работала в эти дни, после Саниного отъезда. Несмотря на мои тоскливые ночи, я жила с таким чувством, как будто всё тяжёлое, скучное и неясное осталось позади, а впереди — только интересное и новое, от которого замирает сердце и становится весело, и легко, и немного страшно.
Глава вторая
НА СОБАЧЬЕЙ ПЛОЩАДКЕ
Повсюду, где Саня был в последний день, он оставил мой телефон: и в Главсевморпути, и в «Правде»… Я немного испугалась, когда он сказал мне об этом.
— А кто же я такая? Чтобы кого спрашивали?
— Катерину Ивановну Татаринову-Григорьеву, — серьёзно ответил Саня.
Я решила, что он шутит. Но не прошло и трёх дней после его отъезда, как кто-то позвонил и попросил к телефону Катерину Ивановну Татаринову-Григорьеву.
— Я вас слушаю.
— Это говорят из «Правды».
И журналист, фамилию которого я часто встречала в «Правде», сказал, что Санина статья вызвала многочисленные отклики и что об авторе пришёл даже запрос из Арктического института.
— Поздравьте вашего мужа с успехом.
Я хотела сказать, что он ещё не мой муж, но почему-то промолчала.
— Насколько мне известно, я имею удовольствие разговаривать с дочерью капитана Татаринова?
— Да.
— Нет ли у вас ещё каких-либо материалов, относящихся к жизни и деятельности вашего отца?
Я сказала, что есть, но без разрешения Александра Ивановича — первый раз в жизни я назвала Саню по имени-отчеству — я, к сожалению, не могу ими распоряжаться.
— Ну, мы ему напишем…
Из «Гражданской авиации» тоже позвонили и спросили, куда послать номер с Саниной статьёй о креплении самолёта во время пурги, — а я даже и не знала, что он написал эту статью. Я попросила два номера — один для себя. Потом позвонили из «Литературной газеты» и спросили, какой Григорьев — не писатель ли?
Но самым важным был разговор с Ч. Не знаю, что Саня рассказывал ему обо мне, но он позвонил и сразу стал говорить со мной, как со старой знакомой.
— Пенсию получаете?
Я не поняла.
— За отца?
— Нет.
— Нужно хлопотать.
Потом он засмеялся и сказал, что в Главсевморпути перепугались, что мой отец открыл Северную Землю, а у них записано, что кто-то другой.
— Вообще мне что-то не того… не нравятся эти разговоры.
— А я думала, что экспедиция решена.
— Решена, а теперь вдруг оказывается — не решена. Главное, я им говорю: вы его с «Пахтусовым» пошлите. А они говорят: там уже есть пилот. Мало ли что! Ведь у вашего-то определённая мысль!
Он так и говорил «ваш-то» и при этом басил и окал.
— Ну ладно, я ещё там… А вы к нам заходите.
Я сказала, что буду очень счастлива, и мы простились…
Каждый день я получала письмо, а то и два от Ромашова. «Вторая партия Башкирского геологического управления» — было написано на конверте, как будто письмо отправлялось в учреждение. Действительно, я была в те годы чем-то вроде учреждения — иначе никак нельзя было оформить мою работу в Москве. Но этот адрес был шуткой, и такой жалкой выглядела эта шутка, которую он повторял каждый день!
Сперва я читала эти письма, потом стала возвращать нераспечатанными, а потом перестала читать и возвращать. Но мне почему-то было страшно жечь эти письма; они валялись где попало, я невольно натыкалась на них — и отдёргивала руку.
Точно так же я натыкалась и на автора этих писем. Прежде он всегда был очень занят, и я просто не могла понять, как он теперь находит время всегда стоять на улице, когда бы я ни вышла из дому. Я встречала его в магазинах, в театре, и это было очень неприятно, потому что он кланялся, а я не отвечала. Он делал движение, чтобы подойти, — я отворачивалась.
Он приезжал к Вале, плакал и страшно накричал на него, когда Валя в шутку привёл ему подобный пример отвергнутой любви среди обезьян шимпанзе.
Словом, он занимал так много места в моей жизни, что в конце концов у меня началась какая-то болезнь: стоило мне закрыть глаза, как он мигом появлялся передо мной в новом сером пальто и в мягкой шляпе, которую он стал носить ради меня, — он сам однажды сказал мне об этом.
Конечно, это была очень странная мысль — идти к Ромашову и отобрать те бумаги, которые передал ему Вышимирский. Это была жестокая мысль — идти к нему после всех его писем и цветов, которые я отсылала. Но чем больше я думала, тем всё больше мне нравилась эта мысль. Я представляла себе, как я войду и он растеряется и долго будет смотреть на меня, не говоря ни слова, как он потом побледнеет, бросится по коридору и распахнёт дверь в свою комнату, а я скажу хладнокровно: «Миша, я пришла к вам по делу».
Интересно, что всё это произошло именно так, как я себе представляла.
Он был в тёплой голубой пижаме; должно быть, только что из ванны и ещё не успел причесаться — мокрые жёлтые волосы свисали на лоб. Он побледнел и стоял молча, пока я снимала жакетку. Потом бросился ко мне:
— Катя!
— Миша, я пришла к вам по делу, — сказала я хладнокровно. — Вы оденьтесь, причешитесь. Где мне подождать?
— Да, конечно, пожалуйста..
Он побежал по коридору и распахнул дверь в свою комнату:
— Вот сюда. Извините…
— Напротив, вы меня извините.
В прошлом году мы были у него в гостях втроём: Николай Антоныч, бабушка и я, и бабушка, между прочим, весь вечер намекала, что он взял у неё сорок рублей и не отдал.
Мне и тогда понравилась его комната, но сейчас, когда я вошла, она была особенно хороша. Она была очень приятно покрашена: стены светло-серые, а двери и стенной шкаф ещё немного светлее. Мебель была мягкая и удобная, и вообще всё устроено удобно и красиво. Из окна была видна Собачья площадка — моё любимое место в Москве. Почему-то я с детства всегда любила Собачью площадку: и этот маленький памятник погибшим собакам, и все переулки, которые на неё выходили.
— Миша, — сказала я, когда он вернулся, причёсанный, надушённый и в новом синем костюме, который я ещё не видала, — я пришла, чтобы ответить на все ваши письма. Что за ерунду вы пишете, что я буду раскаиваться, если не выйду за вас замуж! Вообще это мальчишество — писать мне каждый день, когда вы знаете, что я даже не читаю ваших писем. Вы прекрасно знаете, что я никогда не собиралась за вас, и нечего писать, что я вас обманула.
Это было немного страшно — смотреть, как меняется у него лицо. Он вошёл с нетерпеливым, радостным выражением, как бы надеясь и не веря себе, а теперь, с каждым моим словом, надежда исчезала и лицо мертвело, мертвело. Он отвернулся и смотрел в пол.
— Долго объяснять, почему я прежде позволяла говорить об этом. Тут было много причин. Но ведь вы же умный человек! Вы никогда не обманывались в том, что я вас не любила.
— А с ним ты будешь несчастна!
— Почему вы говорите мне «ты»? — спросила я холодно. — Я сейчас же уйду.
— А с ним ты будешь несчастна! — повторил Ромашов.
У него дрожали колени, он несколько раз как-то странно прикрывал глаза, и я вспомнила, как Саня рассказывал, что он спит с открытыми глазами.