Ого, как вырос, каким просторно-прочно-солидным стал этот старинный порт! Километра два прошёл я вдоль причалов, а всё ещё не было конца подъёмным кранам, складывающим в высокие, прямоугольные штабеля военные и невоенные грузы. И порт ещё достраивали, удлиняли. Я дошёл до конца и остановился, чтобы одним взглядом окинуть плавно заворачивающую, как бы откинувшуюся назад линию — панораму причалов. И вот именно в эту минуту маленький пароходик, энергично пыхтя, обогнул большое американское судно с «харрикейном» на носу и стал подходить к причалу. Я взглянул на его название: «Лебедин» и, помнится, подумал, что это красивое имя стало, очевидно, традиционным в северных водах. Так звался пароход, на котором друзья и родные Татаринова подошли к его шхуне, чтобы в последний раз обнять капитана и пожелать ему «счастливого плавания и достижений». Возможно ли, что это тот самый «Лебедин», который в одной статье был назван «первым русским ледоколом»? Конечно, нет!
Матрос катил по сходням бочку с горючим. Я попросил его позвать капитана, и минуту спустя румяный парень лет двадцати пяти, в простой синей спецовке, вышел на палубу, вытирая тряпкой чёрные от масла руки.
— Товарищ капитан, у меня к вам исторический вопрос, — сказал я. — Вы случайно не знаете: до революции ваш буксир тоже звался «Лебедином»?
— Да.
— Когда он спущен?
— В 1907 году.
— И всегда ходил под этим названием?
— Всегда.
Я объяснил ему, в чём дело, и он со спокойной гордостью оглядел своё судно, точно никогда и не сомневался, что оно займёт своё место в истории русского флота.
Быть может, это покажется немного смешным, но встреча с «Лебедином» обрадовала и необычайно оживила меня. Я прочёл жизнь капитана Татаринова, но последняя её страница осталась закрытой.
«Ещё ничего не кончилось, — как будто сказал мне этот старый буксир с таким румяным, молодым капитаном. — Кто знает, может быть, придёт время, когда тебе удастся открыть и прочитать эту страницу».
Явившись в третий раз к начальнику отдела кадров, я попросил его послать меня в полк или, если это невозможно, направить в распоряжение командования ВВС Северного флота.
Без сомнения, он был уже в курсе моих личных и служебных дел, потому что, помолчав, спросил с добродушно-одобрительным видом:
— А здоровье?
Я отвечал, что здоровье в полном порядке. Это была правда или почти правда — на Севере я всегда чувствовал себя лучше, чем на Юге. Западе и Востоке.
— Ладно, чем в такое время болтаться без дела, пускай найдут применение, — неопределённо, но вполне разумно сказал начальник отдела кадров.
Конечно, он имел в виду применение на земле. «Чёрта с два, буду летать!» — сразу же подумал я, глядя на его старую, но крепкую руку, которая вывела и дважды подчеркнула мою фамилию на перекидном блокноте-календаре.
Глава третья
СВОБОДНАЯ ОХОТА
Всё превосходно — капитан является в полк, командир полка представляет его товарищам, экипажу. Этот задумчивый, равнодушный штурман-латыш, с трубкой, в широких штанах, заменит ли он дорогого погибшего Лури?
Среди лётчиков капитан находит своих бывших учеников ещё по Балашовской школе. Он живёт в новом рубленом доме, стены которого ещё пахнут смолой, в просторной комнате, вместе со своим экипажем, и вид из окна напоминает ему молодость в маленьком городе за Полярным кругом.
С изумлением он убеждается в том, что многие лётчики знают его и даже считают несправедливым (разумеется, без малейших оснований), что у него только два ордена, а не четыре. Итак, всё прекрасно. Но на деле всё далеко не так прекрасно, как это кажется с первого взгляда. На деле капитан не спит по ночам, читая и перечитывая письмо из села Большие Лубни, в котором какой-то директор Пёрышкин сообщает ему, что Катерина Ивановна Григорьева-Татаринова, насколько ему известно, выехала из лагеря ещё в мае, то есть «до отъезда такового в Новосибирскую область», причём о бабушке и маленьком Пете директор Пёрышкин почему-то не упоминает ни слова.
На деле полк, в который командующий ВВС направил капитана, — торпедно-бомбардировочный; следовательно, капитан должен изучить новую специальность.
На деле он глубоко потрясён, потому что в первом же полёте убеждается, что совершенно отвык от Севера, так отвык, что забыл даже «чувство земли», которое здесь всегда было немного другим.
Но всё это ещё не беда. Всё придёт в своё время. Всё можно исправить, кроме непоправимого, которое приходит не спрашиваясь и от которого никуда не уйдёшь.
Я не стану особенно много рассказывать о воздушной войне на Севере, хотя это очень интересно, потому что нигде не проявились с таким блеском качества русского лётчика, как на Севере, где ко всем трудностям и опасностям полёта и боя часто присоединяется плохая погода и где в течение полугода стоит полярная ночь. Один британский офицер при мне сказал: «Здесь могут летать только русские». Конечно, это было лестное преувеличение, но мы вполне заслужили его.
Сама обстановка боя на Севере тоже была куда сложнее, чем на других воздушных театрах войны. Немецкие транспорты обычно шли почти вплотную к высоким берегам — так близко, как только позволяла приглубость. Топить их было трудно — не только потому, что вообще очень трудно топить транспорты, а потому, что выйти на транспорт из-под высокого берега невозможно или почти невозможно. Мы не могли пользоваться почти половиной всех румбов (180°), а попробуйте-ка без этой половины атаковать корабль, над которым нужно пройти как можно ниже, чтобы торпеда, сброшенная в воду, вернее попала в цель. При этом корабль не ждёт, разумеется, когда его утопят, а вместе с конвоем открывает огонь из всех своих зениток, пулемётов и орудий главного калибра. Сжав зубы, не узнавая себя в азарте боя, лезешь ты в этот шумный, разноцветный ад!
Вероятно, если бы час за часом, день за днём рассказать, как мы жили на Н., получилась бы однообразная картина. Полёты и разборы полётов. Ученье, то есть те же полёты. Обеды в длинном деревянном бараке, и за столом — разговор о полётах. По вечерам — офицерский клуб, открывшийся при мне, которым в особенности увлекалась молодёжь, с завидной лёгкостью переходившая от смертельной опасности торпедной атаки к танцам и болтовне с девушками. Девушкам — младшим офицерам — разрешалось в штатском платье являться на эти вечера.
Быть может, именно эти переходы, как ничто другое, отражали не простоту или мнимое однообразие, а, напротив, необычайность, почти фантастичность, которой на самом деле была полна наша жизнь. Лететь в темноте под крутящимся снегом, лететь над морем на пробитом, как решето, самолёте, после боя, который ещё звенит в остывающем теле, и через два часа явиться в светлые, нарядные комнаты офицерского клуба, пить вино и болтать о пустяках — как же нужно было относиться к смерти, чтобы не замечать этого контраста или, по меньшей мере, не думать о нём? Впрочем, и я думал о нём только в первые дни.
Выше я упомянул, что в особенности молодёжь увлекалась клубом. Но почти весь полк состоял из молодых людей — только трём или четырём «старикам», вроде меня, было за тридцать. Герой Советского Союза, которого все называли просто Петей, потому что иначе и нельзя было называть этого румяного горбоносого юношу с азартно вылупленными глазами, командовал полком. Ему едва исполнилось двадцать четыре года.
Это тоже был вопрос, о котором стоило подумать, — один из многих вопросов, которые нежданно-негаданно накатили на меня, когда я приехал на Север. Новое поколение лётчиков было выдвинуто войной, — поколение, у которого нам ещё приходилось кое-чему поучиться. Разумеется, между нами не было никакой пропасти — почему-то полагается думать, что между «отцами и детьми» непременно должна быть пропасть. Но что-то было — недаром же на Н. я был менее осторожен, чем всегда, и легче шёл на разные рискованные штуки.
Кто знает, может быть, именно потому, что я так «помолодел», судьба, которая сурово расправилась со мной в начале войны, здесь, на Н., отнеслась ко мне совершенно иначе.