3. маленькую антоновку от лесной стороны;
4. дикую „дулю“, что разрослась внизу верхнего сада без толку (принес как-то из лесу прутик).
Думаю пересадить розовый налив из-под большого дуба на сев[еро]-вост[очном] углу и продолжать обработку лучших яблонь.
Наметил срубить (выкорчевать) по крайней мере три яблони – две „голенастые“ и одну китайку у фин[ского] домика.
Работа очень трудная, заливаюсь потом, болят руки-ноги, но странным образом дает успокоение и удовольство, думаю об этих „преобразованиях природы“ больше, чем об итогах Совещаний, хотя имею в виду статью на тему об элементарных вещах, в разъяснении которых есть настоятельная необходимость». [11, I; 177–178]
Алексей Иванович Кондратович:
«Уже лет семь прошло, как Твардовский перебрался из Внукова на новую дачу в Красной Пахре. Это километров сорок от Москвы, в стороне от Калужского шоссе. Во Внукове он мучился с водой. Дача была на горе, а вода под горой, приходилось таскать ее десятками ведер для поливки сада, огорода: работка! А без нее чего-то не хватало бы. Лишь только сходит снег, он начинает возиться в саду и это, как он уже не раз говорил, лучшие его часы.
– Занимаюсь садовыми преобразованиями, – весело сказал он весной. – И знаете, чудесно! – Усмехнулся. – Эти дачные работы похожи на работу перышком. Что-то все время улучшаю, дополняю, подсаживаю, наращиваю густоту, а где нужно прореживаю, выявляю то, что уже хорошо, и замечаю, что требует доработки. Но есть и отличие: в саду сразу и несомненно видишь свои достижения, а со стихами еще погоди, еще что о них скажут другие. – И засмеялся, довольный и самим сравнением, и тем, что вспомнил свой утренний урок. ‹…›
Один раз я его застал за окучиванием яблонек, они у него еще в самой поре роста, должно быть, десятилетки или чуть больше. Он был в сапогах с подсохнувшей глиной на голенищах, в старой рубашке с открытым воротом, лопата казалась маленькой в его больших тяжелых ручищах, и вообще он был велик и внушителен перед тоненьким деревцем. „Ему бы стога метать или мешки с зерном таскать на крутых широких своих плечах“, – подумал я и вспомнил, что как раз в ту же пору завезли к нему и свалили у ворот мешки с цементом, и я еще спросил: „Кто же их перетащит к даче?“ – „Я перетащу, кто же еще…“ И перенес, а в каждом мешке пуды: цемент, не что-нибудь.
На этот раз он не заметил, как я вошел в калитку. Я остановился, не решаясь прервать его работу, но он сам кончил копать и стал внимательно оглядывать яблоньку, осторожно трогая ее то за одну веточку, то за другую, наклоняясь и что-то рассматривая. И уже по одному этому видно было, что он не просто выполняет урок, а работает с тем интересом и сосредоточенностью, когда час – не время, и за делами все забывается». [3; 13–14]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Сад в последние годы был одна из его главных слабостей и утех. В нем крепко сидел крестьянский навык – жажда простого труда, радость прикосновения к земле. Он не любил искусственных упражнений для тренировки мышц – не могу представить его делающим гимнастику. Но физический труд, и не шуточный, был ему, по-видимому, необходим, иначе он начинал „закисать“». [4; 169]
На отдыхе и в домашней обстановке
Орест Георгиевич Верейский:
«Когда Александр Трифонович задумал поселиться на даче под Москвой, чтобы можно было работать в тишине, выбор его остановился на том поселке, где я уже обитал несколько лет. Александр Трифонович подробно расспрашивал меня об этом месте, об условиях нашего быта, о людях, живущих здесь. Мне очень хотелось, чтобы Твардовские стали нашими соседями, и я не скупился на похвалы, но объективности ради сказал, что вот только далековато от города, сообщение плохое, иногда из-за этого пропускаешь что-нибудь интересное или важное. Твардовский глянул на меня с удивлением. „В наши годы страшно одно – пропустить хорошую мысль“, – сказал он.
Поселившись здесь, он привязался к нашим местам. И зимой, и летом, как бы поздно ни задерживали его дела в городе, он старался хоть к ночи вернуться сюда, чтобы проснуться и начать новый день в тишине, среди берез». [2; 189]
Юрий Валентинович Трифонов:
«В 1964 году мы с Александром Трифоновичем оказались соседями по дачному поселку Красная Пахра. ‹…› По утрам Александр Трифонович возился в саду, трещал сучьями, жег костер или рубил дровишки на маленьком рабочем дворе за своей времянкой, как раз возле угла нашего общего забора. ‹…› Иногда мы разговаривали о садовых делах. Он советовал разредить лес, вырубить молодняк, в особенности осину. ‹…›
Александр Трифонович жил на даче круглый год. Жить там ему, по-видимому, очень нравилось». [2; 481]
Григорий Яковлевич Бакланов:
«Вставал он рано, часов в пять, в шесть утра, и на речку любил ходить по холодку, пока роса, туман над водой и одни только рыболовы сидят по берегам с удочками – то ли ловят, то ли дремлют, пригретые солнышком. ‹…›
Обычно, прежде чем в воду войти, он складывал костерок на берегу. Повесит на дерево полотенце, рубашку и начинает собирать всякий мусор – ветки, щепки, коробки сигаретные, бумажки. Сложит вместе и зажжет. И сидит, смотрит на огонь, подкладывает по веточке. Однажды я сложил костер и зажег. Он ревниво удивился, что зажег я с одной спички. ‹…› Твардовский не скрывая заревновал к чему-то такому, что только ему должно было принадлежать. Это тем более смешно, что за четыре-то года войны уж этому можно было научиться. ‹…›
Посидев у костерка, докурив, слезал он в воду, придерживаясь рукою за сук дерева. И мы плыли на ту сторону, где отражались в зеленой воде белая балюстрада детского санатория, похожего на помещичью усадьбу, белые лестницы и колонны. Иногда останавливались там передохнуть; стояли под берегом, по щиколотки увязнув в иле, чувствуя, как он под водой засасывает все глубже и от него по ногам щекотно бегут вверх пузырьки газа. Но чаще сразу же плыли обратно.
Еще только войдя в воду, после первых взмахов, Александр Трифонович окунался весь, с головой, и волосы намачивал, и затылок. Потом, отерев мокрой ладонью лицо, плыл. А плыл он не спеша, мощно, спокойно: не плыл, а отдыхал в реке». [2; 511–512]
Юрий Валентинович Трифонов:
«Каждое утро ходили с Александром Трифоновичем купаться на речку. Мне было неловко заходить за ним – боялся быть навязчивым, – а он по дороге от своей дачи на речку заворачивал на мой участок, благо калитка не закрывалась ни днем, ни ночью, подходил к открытому окну на кухне или к веранде и говорил громко: „К барьеру!“ Бывало это рано, часов в восемь. Я тут же выходил с полотенцем, и мы шли по шоссе, еще не успевшему нагреться, тихому и пустынному, солнце пекло нам в спины. На дачах никто не шевелился. Проезжала молочница на велосипеде, здоровалась с Александром Трифоновичем. Он кланялся ей степенно. В этой деревне, называемой Красной Пахрой, где жили писатели и бог еще знает кто, он был, конечно, самый знаменитый и уважаемый человек. Мы сворачивали налево, проходили через калитку на территорию моссоветовских дач, потом шли парком, спускались мимо заброшенного каменного здания клуба круто тропинкой к рощице ивняка, и вот уже был берег нашей речонки Десны, повсюду узкой и жалкой, а здесь довольно широкой из-за плотины. Берег в этот час был безлюден. Может быть, два или три рыбака крылись где-то в укромных убежищах, в густой осоке или под счастливым деревом. Ни лодок, ни детского крика. Мы переходили по мостику на остров и там, в гущине, в тени, возле коряжистой, изломанной старой ивы, располагались на нашем месте.
Александр Трифонович не любил цивилизованного пляжа, вообще пляжа. Население поселка ходило обыкновенно к излучине реки, где было подобие такого пляжа, песок, мягкое дно, даже вышка для прыжков в воду, там днем и вечером гомонили купальщики, дети, молодежь, играли в волейбол, читали книжки, загорали, текла летняя жизнь. Александр Трифонович не ходил туда никогда. Он любил островок, где ивы, уединение, вязкое дно, всегда немного тинисто и грязно, но лишь на первый взгляд грязно, на самом-то деле грязь на пляже, а здесь самая чистая вода во всей реке. Потому что ключи, местами даже стынью обдаст, плывешь-плывешь – и холодом по ногам.