Хотя соблазн и еще был. Так, верные дружки предложили заняться пересортицей — довольно ходовым и не хитрым занятием по превращению товара третьего сорта во второй, а второго — в первый, но не встретили сочувствия у своего бывшего компаньона. Дело в том, что эти чудо-превращения были не только ходовым занятием у торговых воров, но и ходовым судебным делом, после разбирательства которого чудотворцам охотно и тотчас предоставлялась казенная машина, довозившая их до узилища.
О нет, он вовремя — да и не один — отвалился от деятельной компании, вовремя вернулся в Москву, вовремя, ссылаясь на сбережения и на какие-то большие премиальные, стал строить дачу, обзаводиться серьезным хозяйством... Но вот прошло время, и немалая толика целинных доходов, которая была припрятана, разошлась. Маячило одно интересное дело, но он сейчас один — былых степных соратников разбросала жизнь, а новые еще не объявились, и было как-то боязно.
2
Деньги нужны были не только потому, что от целинных благоприобретений мало осталось, а и потому, что существовала пышнотелая, вальяжная раскрасавица Сюзанна Ивановна — кассирша из магазина на Сретенке.
Бывают люди с поздним проявлением истинных желаний. Поступает молодой человек учиться на лекаря, но по прошествии времени оказывается, что у него душа лежит не к печени и селезенке и не к уху-горлу-носу, а к неживым винтикам-шпунтикам, которые в неживой машине или приборе зарождают жизнь; стремится человек к лабораторным пробиркам и штангласам, а потом все побоку,— оказывается, только мореходное училище с просторами, с морями и океанами было его настоящим призванием...
Так и с любовью. Когда Федор в далекие теперь годы эвакуации добивался Надежды Львовны, ему казалось: вот это настоящее! Это убеждение поддерживалось еще и тем, что тогдашние диванные философы тоже имели виды на скромную, умную девушку. И его это понуждало проталкиваться к ней. Но когда брак совершился, когда эвакуационное житье кончилось и открылась настоящая жизнь, которую Федор стал приспосабливать, так сказать, к своему образу и подобию, то оказалось, что вывезенная из города К. девушка-учительница уже мало соответствовала этому образу и подобию.
...Это было взаимно. Она тоже чувствовала, что с каждым годом Федор для нее все дальше, все отчужденнее. И здесь тоже сказалось время. Правда, и тогда, в эвакуации, он во многом был для нее неродной, чужой, но были два обстоятельства, которые в то время помирили ее с этим: он ее любит, он ее добивается и второе — в том трудном, военном времени Федор был для нее крылом, защитой... Но этого чувства защищенности хватило ненадолго. Когда началась нормальная жизнь, когда Надежда Львовна вернулась в школу, вернулась к кругу своих любимых занятий, привычных дел, прежних знакомых, Федор как устроитель быта жизни, как крыло от всех превратностей, отодвинулся; утешение же, что она любима, уменьшалось по мере того, как замечала, что былое чувство Федора тает.
И она поняла свою ошибку, совершенную в далеком К. Было два выхода: расстаться или, примирившись, жить дальше. Первый выход был нетруден, если бы кто-то был на примете — так уж заведено у несчастливых супругов: легче уйти, когда тебя кто-то отзывает, чем уходить в пустоту, в холостую жизнь... Впрочем, сильный, решительный характер с этим, конечно, не посчитался бы, но она не принадлежала к таким характерам. И жизнь пошла дальше. Единственное, что она взяла себе в утешение,— это надежда, что Федора можно как-то изменить, сделать более родным по духу.
Привлекательные для нее достоинства Федора — любящий человек и защитник в трудную минуту,— исчезая или не находя применения, обнаруживали, оголяли истинный облик Федора, которого она до этого старалась не замечать или подыскивала ему оправдания. Она помнила один день из эвакуации, который она потом хранила в памяти как «день позолочения»,— Федор золотой краской выкрасил тогда и ножки своего счетверенного чудо-примуса, и ручки у дверей, и шпингалеты на окнах... Как сейчас, помнился иронический возглас покойницы мамы: «Это уж совсем не Париж!» — и удивленные, ничего не понимающие глаза Федора: «Ведь это же золотая краска! Красиво!» И тут же она тогда нашла оправдание: «Ну, так человека воспитали — вот и все».
И с этими оправданиями-извинениями она долгое время жила. Случалось Федору сказать какую-нибудь грубость, обнаружить бестактность, она спешила объяснить: «Нет, Федор хотел сказать (и она приводила, что он хотел сказать), но получилось, будто он... (и она приводила, что получилось)».
Случалось, что Федор не читал того, что все читали, или не знал того, что все знали, и тогда Надежда Львовна говорила: «У него много работы. Не успевает...» Или: «У них дома не любили читать. Отец был вечно занят...»
Ссылки на семейные традиции и преемственность — о чем она знала со слов и Федора и Марфы Васильевны — почему-то казались ей самыми оправдательными. Когда заходил разговор о том, почему у Федора Трофимовича нет близких друзей, Надежда Львовна отвечала, что у его братьев тоже нет друзей; когда спрашивали, почему он так неохотно ходит в театр, она, хотя и подшучивая над этим, отвечала: «У них в семье не любили тратить деньги попусту»; когда близкая подруга сказала: «Знаешь, твой Федор какой-то сам за себя. Поэтому-то он и людей не любит. Но не всех — ловких, жуликоватых, я заметила, он уважает...» — Надежда доверительно ответила: «Отец-то купец был! Хоть и мелкий, но они все такие!»
Та же подруга, наслушавшись этих оправданий и объяснений, как-то сказала: «Слушай, зачем ты это? А если бы он убил человека, ты бы тогда объяснила, что и дедушка и двоюродный брат у него тоже были убийцы. Тебе от этого легче?»
Нет, конечно, не было легче, но ей казалось, что ее опрометчивость в выборе мужа как бы раскладывалась и на его родню.
«Пойми! — говорила та же близкая подруга.— Таких странных браков, как твой, не один!.. У нас, помню, дома в детстве была одна милая, но какая-то уродливая собака. Отец всегда объяснял: «Это помесь дога с чемоданом». Вот и у вас, ты меня прости, то же... Но надо искать какой-то выход... Жить с человеком чужим тебе по духу, жить без любви — разве это достойно?..» — «Это не так просто...— отзывалась Надежда Львовна.— Он ко мне добр, заботлив...»
«Ей хорошо так говорить! — думала она после ухода подруги, сказавшей ей много прямых, неприятных слов.— Она одинока, поэтому так легко, с маху судит! А если бы была на моем месте!..»
Надежда утешала себя — всегда досадно, когда кто-то показывает на твои ошибки. Но ведь это правда! Много позже, в разговоре с молодой Щегольковой, она сама осудила женщин, боящихся выйти из-под крыла, даже если оно чужое...
Но тогда еще ей не хотелось принять осуждение подруги, хотелось оправдаться, самоутешиться. И, оставив утешение о семейных традициях, она взялась за новое: нет, Федор не безнадежен, его можно как-то изменить, сделать ближе к себе. Она прочла немало книг, посмотрела немало фильмов о перевоспитании. Правда, там, в книгах и в фильмах, речь обычно шла о подростках, но Федор по своему духовному развитию, в сущности, тоже еще был несмышленыш. Она вспомнила давнишнее сравнение: рояль с веревками. Кто знает, может, удастся натянуть настоящие струны?..
И она стала с ним заниматься. Она водила его на лекции в Политехнический, на спектакли, давала читать книги. И не просто водила и давала, а старалась расспросить о впечатлении, чтобы Федор поразмыслил, позадумался. Ученик был не из способных — она-то знала это,— но терпению ее учили еще в педагогическом институте.
— Ну, как тебе понравилась главная героиня?
— Ничего... Аппетитная такая бабенка.
— Я не о том. Права она была или не права?
— Ну, конечно, права. Раз работа ей не интересна, мало дает...
— Да, но она своим уходом подводит товарищей.
— Ах, оставь! — и Федор махал рукой.— Это все красивые слова! В жизни все иначе. Придись это мне, и я бы то же сделал...