И вот, когда песня смолкла и надо было немного передохнуть после столь красивого исполнения, Корабельный Екаб тоже принялся откашливаться, потому что и он собрался сказать. Он сложил такое надгробное слово: «Ха! Я говорю — ха! Прилипла ко мне эта присказка, как зараза какая, так что я в надгробном слове без нее не обойдусь. Юрка Раскорякис, в этот день, когда мы укладываем тебя, так сказать, в лоно старой земли, позволь вспомнить день, когда ты нас, отрывных ребят, спас от большого конфуза. Было это давно, когда мы в первый раз ходили в Атлантику за селедкой. Теперь-то это каждый мальчишка может, у которого еще борода не растет, а нам довелось первым. Меня никто не хотел брать, старый гриб, говорили — ха! А я сказал — ха! — и все одно поплыл. Разве в ту пору у рыбаков были хорошие сапоги и рукавицы, не будем говорить про сети! Руки у нас были сырые, ноги мокли в воде больше, чем сама рыба, когда она плавает, а в голове у нас была одна только мысль — ха! — вот вернемся на берег и за все наши страдания-мучения оторвем большую деньгу — дом или «Волгу» за наличные. Борода у нас тогда была по колено, не мылись мы, почитай, полгода, потому как в море только ненормальный может мыться, а уж как домой повернули, так развеселились, что только держись — ха! — и решили мы тут, что, как на берег сойдем, непременно что-нибудь отчудим; ведь на берегу тоже без нас истосковались, загрустили, и надо их всех развеселить. Все уже знали, что решили мы вырядиться пиратами: платки на голову повязали, в нос — кольца, а в зубы или в руки шкерочные ножики — на любом маскараде первые места наши. Но те, кто нас встречал, надумали речи говорить, даже специально трибуну ради нас поставили — как с палубы сошел, так прямым ходом на трибуну и толкай во-от такую речу, в море-то ведь долго не поговоришь, а на берегу можно молоть сколько влезет. И когда все это большое начальство увидело наши страшенные бороды, ножи, кольца в ушах и в носах, все сразу онемели, и никто таких страхолюдин не решался на трибуну впустить. И как раз ты спас нас тогда. Может, ты должен был исполнить какую-нибудь там кантату хвалебную, в которой бы нас, яко героев каких, величали, но ты был парень отрывной, не стоял, как другие, рот раззявив от изумления, а взял, да и затянул: «Ах, ты парень непутевый!» Вот, Шнобель, какие дела, я ведь прямо плакал тогда, ведь песня это прямо как кулаком в глаз звезданула. Моя старуха глядит, все мои ребята глядят, а мне прямо неловко хныкать, будто я младенец грудной; я же мог бы сказать — ха! — я всю Атлантику избороздил и со всеми молодыми наравне держался. Дружки дорогие, споем же в эту минуту, когда Шнобеля земля принимает, ту самую хорошую песню, которой он спас нас от конфуза. Коль на то пошло, так это тебе бы, Шнобель, надо стоять над моей могилой, а вот гляди, как получилось — ты скоро будешь в земле, а я еще похожу по ней, и, стало быть, мне приходится подбивать людей, чтобы затянули: «Ах, ты парень непутевый!»
И Рыбачий Оскар похвалил Корабельного Екаба за такое прекрасное слово и попросил, чтобы, если получится, он так же красиво сказал бы и на похоронах своего друга. После этого старики торжественно затянули предложенную Екабом песню. За соседним столиком сейчас же услышали, подхватили, потому что это действительно хорошая песня. И оркестр стал подыгрывать, и вся Скляница, как одна семья, запела про то, что все старики были когда-то молодыми и лихими парнями, норовистыми и вздорными, как молодые бычки на весеннем солнышке, что старики — это вовсе не гниющие в камышах мостки и не ржавеющие на берегу корабли, они все еще живые и нужные люди и еще кое-что могут спроворить. И озорная эта песня была как бы прямым подтверждением сему.
И когда песня кончилась, когда все перевели дух после столь прекрасного исполнения, к Корабельному Екабу подошел его внук Оскар.
И имя это было дано парню отнюдь не случайно: Корабельный Екаб назвал внука Оскаром, а Рыбачий Оскар своего внука назвал Екабом, такой был у них дружеский уговор: ведь не только фамилия порядочного человека должна быть вечной, но и имя. Именно по этой причине Ветровой Бенедикт обычно пребывал в грусти и печали, потому что у него сыновей и внуков не было, а были только дочери и внучки, и друзей никак нельзя было уговорить наречь своих внуков Бенедиктами по той причине, что каждое порядочное имя значится в календаре, определенного числа есть именины у Екабов, Оскаров, Андрисов и всех прочих, только у Бенедиктов нету. Нет — и шабаш. Ветровой Бенедикт по сему случаю написал единственную в жизни жалобу в календарную редакцию, но оттуда пришел ответ, что Бенедикт имя вымершее, никто не желает больше его носить, так как оно заставляет думать о католической вере и напитке, каковой зовется бенедиктин, и никто в нынешние, современные времена таким именем сына не назовет. Так что Ветровому Бенедикту пришлось смириться, потому что и у дочерей рождались только девчонки, и он с завистью смотрел на внука Корабельного Екаба Оскара, который уже норовил разговаривать с дедом, как взрослый: «Ну, чего вы, дед, шумите? Нам с Анитой потанцевать хочется, а оркестр только вам подыгрывает, какие же тут танцы!»
И Ветровой Бенедикт хотел уже открыть рот и пообещать, что они больше не будут петь, пусть молодые потанцуют, ведь Анита его внучка, и притом очень послушная. И буде они поженятся, то весьма возможно, что появится хотя бы правнук, которого можно назвать Бенедиктом.
И тут Корабельный Екаб стукнул кулаком так, что даже рюмочки зазвякали: «Ха! И еще раз скажу — ха! А ну, закройся, сосунок! Закройся, хоть ты мне и внук! Тут человек помер, а у вас одни только танцы на уме!»
И так как сказал он это довольно громко, то вся Скляница, услышала его, и все стали спрашивать: «Что? Кто? Кто помер?»
И Корабельный Екаб ответил: «Шнобель помер».
И все в Склянице затихли, не звякали тарелки и рюмки, не скрипели стулья. Только слышно было, как на сквозняке полощутся новые занавески с красивыми кругляшами, которых было столько, что почти у каждого над головой был нимб, и все выглядели как святые, в точности такие, как на старых церковных изображениях.
И тихо-тихо, не издав ни звука, за буфетной стойкой упала в обморок буфетчица Амалия Кнапинь.
И в этой тишине был слышен только голос Корабельного Екаба. Он сказал, что хотя сегодня пришли сюда повеселиться, но лучше бы не надо никаких шуточек и прибауточек, а надо помянуть Шнобеля со всем почтением. Он сказал, что в связи с этим скорбным событием надо бы говорить слова и петь те песни, которые Шнобель любил, а кому нечего сказать, пусть лучше молчит и вспоминает ушедшего по своим способностям, пониманию, разумению и совести.
И каждый в Склянице понял, что случилось нечто ужасное, что эту страшную беду невозможно устранить, как поломку в лодочном моторе.
И саксофонист — председатель добровольного пожарного общества Робис Ритынь — хотел было уже встать, чтобы сказать несколько слов, но, взглянув на трех стариков, понял, что ничего правдивого сказать не сможет, потому что Шнобель его всегда обижал, обвинял его в том, что он не столько интересуется, как пожар потушить, сколько тем, как начальство ублажить, и всегда исполнял «Песнь моя, лети с мольбою тихо в час ночной» с такими словами: «Среди дня, красив собою, с согнутой спиной», а дальше шли такие неприличности, что песню почти нельзя было петь. И Робис Ритынь не сказал ни единого слова, честно говоря, он немножко радовался, что Шнобеля не видно в день открытия Скляницы, но, когда узнал, что Шнобель умер, ему стало немного грустно, потому что Шнобель был действительно славный парень, никогда не унывал, не боялся пустяков, говорил, что думает, — и это были именно те качества, которых недоставало самому Робису Ритыню, и ему стало даже грустно, что он никогда таким стать не сможет.
И аккордеонист Рупь-Пять также хотел сказать слово, потому что Шнобель считал его своим лучшим другом. Прошлой весной у обоих было туговато с деньгами и оба ходили по интеллигентным домам, чистили отхожие места. За пару часов можно было управиться с ямой и зашибить вполне приличные деньги. Потом они пришли домой, чтобы вымыться и разделить деньги. Естественно, жена тут же наскочила ведьма ведьмой: отдавай деньги, ребятишкам одежду надо, ребятишкам есть надо, мне самой пальто надо, опять все уйдет на алименты, и все такое прочее, и все в этом же роде. Шнобель послушал-послушал, сказал, что лично он никогда не женится, и отдал обе доли его жене. Естественно, жена тут же засияла, что ее муж один столько заработал, давай мясо жарить, за вином в лавку побежала. Рупь-Пять чувствовал себя тогда неловко, не зная, как отдать Шнобелю его долю, но Шнобель его успокоил, сказав, что он не мелочный, что хорошо чувствует себя только, когда люди вокруг улыбаются и радуются. Это для него величайшая награда, и такое за деньги никогда не купишь. И Шнобель в тот же вечер пел песню о старом капитане Крише, который никогда не унывал, как бы ему худо ни приходилось, жил весело и радостно, даже пел об этом, что, дескать, какие бы ветры ни дули, все равно уймутся, и уж если любишь девчонку, то люби ее с жаром, потому что, какие бы ветры ни дули, все равно уймутся, и если даже смерть явится и придется лежать в гробу, то и тогда унывать не стоит, потому что, какие бы ветры ни дули, все равно уймутся. Всем ребятишкам, как большим, так и маленьким, эта песня ужас как понравилась, все пели ее взахлеб, даже стерва жена.