— Я вижу это впервые.
Хьерстад обернулся к подросткам.
— Хотел бы я знать, где находится автор этого опуса! Может, его написало привидение? Мираж? Фата-моргана?
— Ага, привидение! — взвизгнула девчонка.
— Мы подадим в суд, — сказал Хьерстад. Он словно нажал на кнопку: пять-шесть подростков сразу зашумели.
— Правильно. Подавайте в суд, — согласился я.
— Это не шутка. Мы вчиним вам иск.
— Вчиняйте, и немедля.
Хьерстад завращал глазами.
— Как вы себя ведете! — крикнул он.
Я вернулся к крыльцу, одним прыжком одолел лестницу, громко хлопнул дверью и бегом рванул в уборную.
Через четверть часа я поднялся на второй этаж, постучал к матери. Тишина. Я постучал еще раз, подергал дверь. Заперто. На ступеньках появилась Бетти.
— Впусти меня, — сказал я.
— Нет, — пискнула мамаша из комнаты.
— Тут кое-кто заходил. Знаешь кто?
— Я честно выразила определенное мнение, — ответила она.
— Нельзя так грубо нападать через газету на монголоидов. Все с ними носятся как с писаной торбой, коммуна на них не надышится. С тем же успехом ты могла бы написать, что Бундевик[12] изнасиловал целый детский сад.
Одно дело, что она накатала это письмо, и совсем другое — что редакция «Курьера» его напечатала. Я знал тамошних сотрудников и понимал, что никакой ошибки тут нет. Они сидели себе по кабинетам и опять животы надрывали от смеха.
— Я не уйду, пока ты не отопрешь, — сказал я.
Прошло с полминуты. Потом скрежетнул замок. Я распахнул дверь и обнаружил, что заперлась она еще по одной причине. Нинина кровать была не тронута. Чемоданчик, который я тащил всю дорогу, исчез.
— Где она? — спросил я.
Мать глядела во двор.
— Ей нужно побыть в другом месте, пока все не утрясется.
— Ты ее отослала?
— Она сама так решила.
— И где же она?
Мамаша опять уставилась в окно. Наверно, высматривала, не возвращается ли Хуго.
— Она просила никому не говорить.
— Вранье. Она ни капельки меня не боится.
Я шагнул к ней. Она попятилась.
— Кого ты подыскала? Мужика?
Она нетерпеливо поглядывала на подъездную дорожку.
— К кому ты ее отправила?
— Нина в хороших руках, можешь не сомневаться, — прошептала она, с трудом расклеив пересохшие губы.
Я смотрел на нее, на черные с проседью волосы, на рот, подведенный ржаво-красной помадой, на строгую блузку и клетчатую юбку. А глаза, они стали совсем как у бабушки, я помнил, как они иной раз сверкали. Мамаша так не умела. Не в ее это духе. Ее вспышки были наигранны, она использовала их как рычаг, чтобы добиваться своего. Я был не в силах смотреть в бездонную яму недоразумений. Кивком показал на кровать, велел ей сесть. Она покорно метнулась туда.
— Выпороть бы тебя прилюдно. Жаль, запрещено это теперь. Попробуем по-другому. Который час, Бетти?
— Четверть десятого.
— Отлично, — сказал я. — Сейчас я сяду и напишу извинение, а потом отнесу его в «Курьер» и добьюсь, чтобы оно завтра же было напечатано. После этого я вернусь сюда, и к тому времени Нина должна быть здесь. До половины одиннадцатого изволь привезти ее сюда. И мы втроем потолкуем. Надо кое в чем разобраться, внести ясность. Поговорим начистоту. Ты все поняла?
Мамаша сплела ладони и глядела в пространство.
— Ты забыл, что девчонка делала за обедом? — сказала она.
Я бросил взгляд во двор. Тросет и Юнни метали тарелки. Юнни освоил эту игру, где требовалось всего лишь легкое движение запястьем.
— Тогда я сам за ней съезжу.
Мамаша поджала губы.
— Ну что мне делать? Я должна думать обо всех. А обо мне хоть кто-нибудь думает?
Я схватил ее за плечо, встряхнул и рявкнул:
— У кого она?
Мамаша мотала головой.
— Роберт! — пискнула Бетти у меня за спиной.
— Говори, у кого она, черт возьми!
Мамаша все мотала головой, и внезапно от ее лица что-то отвалилось. Я отпустил ее. На полу у меня под ногами лежали накладные ресницы. Мать присела на корточки, подобрала ресницы, встала и уковыляла вон из комнаты.
Утренняя летучка кончилась, газетчики отправились собирать материал. В редакции я застал одного-единственного человека, секретаря редакции. Он сидел за письменным столом, а звали его Одд М. Мартинсен. У этого Одда М. Мартинсена румяная физиономия, прокуренные усы и рыбьи глаза. Он страдал каким-то мышечным заболеванием, и руки у него тряслись. Мартинсен был тут не из худших, но слабак. Он надел очки, взял у меня бумагу, прочел.
— Завтра пустим в номер. Сожалею. Зря мы это напечатали.
— Неужели вам недостает добропорядочности защитить людей от них самих? — сказал я.
Дверь редакции распахнулась настежь, мужчина лет сорока протопал к одному из кабинетов, рванул дверь и бросился в глубь комнаты к зазвонившему телефону. Речь шла о каких-то ословских политиках, которые приедут осматривать масштабы разрушений. Мартинсен пытался заодно следить за ходом того разговора.
— Вчера вечером дежурил временный сотрудник. Новичок. Недоразумение вышло с этой публикацией. Я с ним поговорю.
— Нет. Я сам с ним поговорю.
Мартинсен побагровел. Будто бегом поднимался по лестницам высоченного дома.
— Он в отъезде. Увы, народу у нас не хватает из-за паводка. Ни на что другое времени не остается.
Я видел, что он врет. Тот сотрудник вовсе не в отъезде. Он тут, в редакции, и Мартинсен хочет его выгородить. В редакцию ворвались еще несколько человек. В соседней комнатушке зашуршала бумага факса. Из спортивного отдела вышел невысокий человек, который обычно не выпускает изо рта свою трубочку. Он любит сидеть в залах суда, следить за процессами наркоманов или истязателей животных, а потом поливает их дерьмом, независимо от того, осудили их или нет. Он и про меня писал. Я позвонил ему и пригрозил, что зайду к нему домой. Заметив меня, он так вздрогнул, что чуть не прокусил зубами мундштук.
— Это он? — спросил я.
— Нет-нет, — поспешно отозвался Мартинсен.
— «Брейдаблик» хочет обратиться в суд. Если начнется разбирательство, я привлеку к ответу и вас. Закачу скандал будь здоров!
Он снял очки.
— Я напишу извинение от имени газеты. — Мою бумагу он по-прежнему держал в руке. Я забрал ее, порвал, сунул обрывки в карман.
— Забудь. Не в чем тут извиняться.
Я вышел из редакции. Не стану я пресмыкаться перед писакой, который пьет капли Бехтерева. Ни перед кем нельзя пресмыкаться. Я спустился на площадь, остановился за старой ратушей отлить, потом поплелся к кинотеатру и сел на скамейку. На ратушных часах без десяти десять. Термометр над Кредитной кассой показывал + 20°. День будет лучезарный, в самый раз для домохозяев, садоводов, владельцев кемпингов и спасательных отрядов. Не припомню, чтобы когда-нибудь в начале июня стояла такая теплынь. Снег совсем сойдет, речки и ручьи разольются, дороги завалит, а в довершение всего Квенна окончательно затопит округу, как во времена Ноя. С большими реками всегда так. Непокорные они, вода что хочет, то и делает. В один прекрасный день народ придумает, как добраться до Юпитера, а реки и тогда будут разливаться, смывая дома, дороги, скот, людей. Я прислонился к спинке скамейки, раскинул руки и стал думать о Нине. Представил ее себе на обычном месте в автобусе, на переднем сиденье. Нина в красном берете за лобовым стеклом. Нина со школьной сумкой на коленях, она оборачивается, смотрит на мальчишек и девчонок из Брекке, худеньких девчонок и рыжеволосых мальчишек, которые бились над теми же проблемами, что и она, с большим или меньшим успехом. Иногда ребята заходили к ней, иногда она сама встречалась с приятелями возле ларька «Уличной кухни» в Брекке. Но в автобусе Нина неизменно сидела впереди, а остальные — сзади. Бывало, и я встречал ее в автобусе, по дороге домой. Здоровался и проходил подальше в салон, садился отдельно. Я даже не пытался позвать ее назад. Однако ж видел, не слепой. Девчонка на переднем сиденье. Одна. Мне эта ситуация казалась грустной, не то чтобы безысходной, но все-таки паршивой, хотя и поправимой, нужно только найти надлежащий подход. Может, и напряга особого не потребуется. Не нашел я этого подхода, и сама Нина ничего не предпринимала, а мамаша вообще отказывалась замечать, что у девчонки есть проблемы. Отказывалась замечать, что у Нины этих проблем выше крыши, ведь Нина ей уступала и в принципе слушалась ее. Я мысленно видел, как Нина выходила из автобуса, выводила из-за сарая велосипед и катила через мост к дому. Вспоминал, как, приходя под вечер домой, заставал ее у телефона: облокотясь на табуретку и прижимая к уху трубку, она болтала с кем-то, кого мы знать не знали. Больше всего мне запомнилось не это, ведь все девчонки-подростки этак болтают по телефону, мне запомнилась собственная обида, потому что она не говорила, кто ее собеседник. Почему надо держать его в тайне, думал я каждый раз. А прошлогодние осенние вечера. Шум автомобиля в темноте у моста, сцепление пробуксовывает, потом машина трогает с места и уезжает. Через несколько часов вновь рокот мотора, смолкающий за мостом, чавканье Нининых шагов по грязи. «Зашла к подружке». «В кино ходила, на „Человека дождя“». Я вдруг осознал, чем мамаша занималась последние годы. Портила родную дочь. Речь шла не о кино, не о подружках. Тут совсем другое, причем ненормальное, и связано это с мужчинами, и отнюдь не с Ниниными ровесниками. Я вскочил со скамейки. Перед глазами у меня стояла фотография Нины, одно время висевшая на стене над моим секретером, маленький такой снимок. Улыбающаяся двенадцатилетняя девочка, что-то кричащая фотографу, на фоне цветущего розового куста. Наверняка она кричала, что не надо ее снимать, она не любила фотографироваться. Но вид у нее был невероятно радостный, а лицо со светлыми волосами словно вырастало прямо из роз. После эта фотография лежала у меня в ящике, а теперь куда-то исчезла. Я знал, что в Йёрстаде никто фотографию не брал. Ведь Нина жутко разозлилась на расспросы и сказала, что один ее близкий друг взялся скопировать для нее этот портрет. Помнится, она объявила, что он куда симпатичнее меня и не липнет к ней, как пиявка.