Группа оказалась внутри какого-то явно просторного помещения, заполненного разноголосым шумом.
Свиньи отреагировали на присутствие людей любопытствующим визгом, и это напугало детишек. Животные бились о стенки тесных загонов, скребли копытами по устланному соломой полу. Джони на ощупь определила, что стойла тянутся по обе стороны прохода. Пахло навозом и чем-то еще… куда более гадким. Пахло… как в покойницкой.
Они оказались в свиной секции скотобойни, хотя никому из них и в голову не пришло употребить именно это слово.
Для некоторых ребятишек гудение превратилось в голоса. Эти дети бросились прочь из рядов – очевидно, в голосах им послышалось что-то знакомое, – и сопровождающим пришлось вернуть их в строй, иных даже силой. Вожаки опять по головам пересчитали своих подопечных.
Пересчитывая наряду с другими сопровождающими детей, Джони вдруг тоже услышала голос. Девушка узнала его – свой собственный голос. Престранное ощущение: звук рождался внутри головы, Джони словно бы взывала к самой себе, как бывает во сне.
Следуя зову, они прошли дальше, поднялись по широкой наклонной плоскости и оказались посреди некоего помещения; здесь запах покойницкой был еще гуще.
– Эй! – позвала Джони дрожащим голосом.
Она все еще надеялась, что болтливый водитель автобуса наконец ответит.
– Вы можете нам помочь?
Их поджидало некое существо. Скорее, тень – сродни лунной тени в момент затмения. Они почувствовали жар, исходящий от существа, и ощутили необъятность его фигуры. Гудение словно бы раздулось. Перестав быть назойливым отвлекающим шумом, оно до предела заполнило их головы, перекрыв главное из оставшихся у них чувств – слух – и погрузив всех, и детей и взрослых, в полубесчувственное состояние. В состояние, близкое к клинической смерти.
И никто не услышал мягкого потрескивания опаленной плоти Владыки, когда тот двинулся им навстречу.
Первая интерлюдия
Осень 1944 года
Запряженная волами повозка, переваливаясь на комьях земли и кучах слежавшегося сена, упорно катила по сельской местности. Волы – покорные и добродушные скотины, как большинство кастрированных тягловых животных; их тонкие хвосты, заплетенные косицами, покачивались синхронно, словно стержни маятников.
От постоянной работы с вожжами руки возницы покрылись мозолями и задубели, словно их тоже выделали из воловьей кожи.
На пассажире – мужчине, сидевшем рядом с возницей, – была длинная черная сутана, из-под которой выглядывали черные брюки. Сутану охватывал черный пояс, выдававший в мужчине священника низшего сана.
И все же этот молодой человек в диаконском облачении не был священником. Он даже не был католиком.
Он был переодетым евреем.
Их нагонял автомобиль. Когда он поравнялся с повозкой на ухабистой дороге, стало ясно, что это военный грузовик с русскими солдатами. Тяжелая машина обошла их слева и стала удаляться. Возница не помахал им вслед, даже голову не повернул в знак признательности, – лишь подстегнул своим длинным стрекалом волов, замедливших ход в густом облаке дизельного выхлопа.
– Не важно, с какой скоростью мы едем, – сказал возница, когда гарь немного рассеялась. – В конце-то концов все прибудем в одно и то же место. Так ведь, отец?
Авраам Сетракян не ответил. Он уже не был уверен, что в словах, подобных тем, что произнес возница, содержится хоть крупица правды.
Толстая повязка, которую Сетракян носил на шее, была не более чем уловкой. Он хорошо понимал польский, но говорить на этом языке так, чтобы сойти за поляка, по-прежнему не мог.
– Вас били, отец, – заметил возница. – Переломали вам все пальцы.
Сетракян оглядел свои ладони – изувеченные кисти совсем еще молодого человека. Пока он был в бегах, размозженные костяшки срослись, но срослись неправильно. Местный хирург сжалился над ним, сломал пальцы заново, а затем вправил средние суставы, после чего душераздирающий скрежет костей при сгибании стал заметно слабее. Его руки обрели некоторую подвижность – даже большую, чем он рассчитывал. Хирург сказал, что с возрастом суставы будут работать все хуже и хуже. Страстно желая восстановить гибкость, Сетракян целыми днями сгибал и разгибал пальцы, доходя до порога переносимости боли, а порой и сильно переступая его. Война отбросила темную тень на чаяния множества мужчин, покрыв мраком их надежды на долгую и плодотворную жизнь, но для себя Сетракян решил: сколько бы ни было ему отпущено, он не позволит считать себя калекой.
Теперь он не узнал местность – да, собственно, с какой стати он должен был ее узнать? Его привезли сюда в закрытом поезде, в глухом товарном вагоне. До восстания он, конечно, не мог покинуть лагерь, а потом – побег, блуждания в чащобах. Сетракян поискал взглядом рельсы – их, очевидно, уже разобрали, однако след железнодорожного пути остался – он заметным шрамом перерезал поле. Одного года явно мало, чтобы природа взяла свое и затянула этот рубец, свидетельство позора и бесчестья.
Перед поворотом Сетракян слез с повозки и попрощался с возницей, осенив его благословением.
– Не задерживайтесь здесь, отец, – предупредил тот, прежде чем понукнуть своих волов. – Мрак клубится над этим местом.
Сетракян некоторое время постоял, провожая взглядом лениво удаляющихся волов, а затем двинулся по нахоженной тропинке, уводящей в сторону от дороги. Он вышел к скромному кирпичному сельскому домику, стоявшему на окраине густо заросшего поля, где трудились несколько сезонных рабочих. Лагерь смерти, известный как Треблинка, был сооружен как недолговечная постройка. Его задумали временной человекобойней, которая должна была работать максимально эффективно, а затем, исчерпав свое предназначение, бесследно исчезнуть с лица земли. Никаких татуировок на руках, как в Освенциме. Минимальное, насколько возможно, делопроизводство. Лагерь был замаскирован под железнодорожный вокзал – вплоть до фальшивого окошка билетной кассы, фальшивого названия станции («Обер-Майдан») и фальшивого списка станций примыкания. Проектировщики лагерей смерти, создававшихся для целей операции «Рейнхард», спланировали идеальное преступление геноцидного масштаба.
Вскоре после восстания узников, осенью 1943 года, Треблинку ликвидировали, разобрали буквально по камушку. Землю перепахали, а на месте лагеря смерти построили ферму, чтобы помешать местным жителям разгуливать по территории и рыться в мусоре. На строительство фермерского дома пошли кирпичи газовых камер, а в обитатели фермы назначили бывшего охранника-украинца по фамилии Штребель и его семью. Украинских охранников для Треблинки вербовали из советских военнопленных. Работа в лагере смерти – а именно массовое истребление людей – сказывалась на психике всех и каждого. Сетракян сам был свидетелем, как эти бывшие военнопленные, особенно украинцы немецкого происхождения, на которых возлагались более серьезные обязанности – их назначали взводными или отделенными, – превращались в продажных тварей и вовсю использовали возможности, предоставляемые лагерем, как для удовлетворения садистских наклонностей, так и для личного обогащения.
Этот охранник, Штребель… Сетракяну не удавалось вызвать в памяти его лицо, зато он хорошо помнил черную форму украинских охранников, их карабины, а главное – их жестокость. До Авраама дошел слух, что Штребель и его семейство совсем недавно покинули ферму – пустились в бега, испугавшись Красной армии. Однако Сетракяну, как священнику небольшого прихода, расположенного в сотне километров отсюда, были известны и другие слухи – о том, что в местности, окружающей бывший лагерь смерти, воцарилось само Зло. Люди перешептывались, что как-то ночью семейство Штребель просто исчезло – не сказав никому ни слова, не собрав пожитков.
Именно эти россказни больше всего интересовали Сетракяна.
Авраам давно подозревал, что тронулся умом в лагере смерти – если не полностью, то, во всяком случае, частично. Видел ли он на самом деле то, что представало перед его глазами? Или, может, гигантский вампир, вкушающий кровь еврейских узников, – лишь плод его воображения? Механизм психологического приспособления? Некий голем, заместивший в его сознании ужасы нацистов, которые мозг просто не в силах был воспринимать?