Пятница, 7 июня
Только что вернулись (из Лондона); душный жаркий вечер. Великая битва, которая решает, жить нам или умереть, продолжается. Прошлой ночью тут был воздушный налет. Сегодня опять. До половины третьего утра.
Воскресенье, 9 июня
Буду продолжать — но смогу ли? Эта битва довольно быстро опустошила Лондон. День словно скрипит на зубах. Подходит к моему сегодняшнему настроению, как мне кажется: капитуляция означает, что все евреи будут брошены на произвол судьбы. Концентрационные лагеря. Наш гараж, например. Есть только это; помимо исправлений, вносимых в «Роджера», и шаров. Все пытаются найти что-то отвлекающее — например, вчера в Чарльстоне был Ли Эштон. Но сегодня на линии фронта прорыв. Ночью летали самолеты (Г.?); их преследовали прожекторы. Заклеила окна бумагой. Еще одно впечатление: не хочу ложиться в постель днем; это имеет отношение к гаражу. Мы боимся (это не преувеличение) новостей о том, что французское правительство покинуло Париж. Гул, перекрывающий крики кукушки и других птиц. Как будто печка за небом. На меня вдруг нашло удивительное прозрение, исчезло письменное «я». Нет аудитории. Нет отклика. Это частичная смерть. Нет, все не так серьезно, если я исправляю «Роджера» и отсылаю его, наконец-то, завтра: значит, могу закончить «П.X.». Однако факт есть факт — отсутствие отклика.
Понедельник, 10 июня
День прошел. Я хочу сказать, странный страх, который может быть ложным. Как бы то ни было, сегодня утром говорят, что фронт не прорван — разве что в нескольких местах. Наша армия оставила Норвегию и идет им на помощь. Как бы то ни было — день прошел — день, когда словно уголь скрипит на зубах. Л. завтракал при электрическом свете. Слава Богу, стало прохладно. Сегодня я отослала гранки, в последний раз прочитав моего «Роджера». Остается указатель. Я в скверном настроении; словно нахожусь в затруднении и полна самыми дурными предположениями, ибо запомнила холодность Леонарда, да еще Джон[313] молчит; наверняка один из моих провалов.
Суббота, 22 июня
Полагаю, это Ватерлоо. Стычки во Франции продолжаются; условия еще не объявили; тяжелый серый день, я проиграла в шары, была раздражена, обижена и поклялась больше никогда не играть, но читала свою книгу. Мои книги — Кольридж; Роза Маколей; письма Бессборо[314] — довольно глупая фантазия, инспирированная Гари-о: я бы хотела найти одну книгу и прилепиться к ней. Но не могу. Если уж это моя последняя дистанция, то почему бы не почитать Шекспира? Не могу. Мне кажется, что я должна закончить «П.X.», должна закончить что-нибудь в преддверии конца. Конец придает живость, даже веселость и беззаботность каждодневной беспорядочной жизни. Вот, думала я вчера, не исключено, что это моя последняя прогулка. На холме над Бэйдином я нашла несколько зеленых стеклянных трубочек. В пшенице огнем полыхали маки. А вечером я читала Шелли. Какими нежными, чистыми, музыкальными и неиспорченными кажутся он и Кольридж после чтения левых. До чего легко и твердо они ступают, а как они поют; ни одного лишнего слова, все на месте, глубокий смысл. Мне бы хотелось изобрести новый критический метод — что-нибудь более быстрое и легкое, более разговорное и все же насыщенное: более близкое к тексту и менее жесткое; более воздушное и похожее на полет, чем мои эссе из «Обыкновенного читателя». Старая проблема: как сохранить полет мыслей, но быть точной. В этом разница между скетчем и законченной работой. Пора готовить обед. Роль. Ночные налеты на восточное и южное побережья. 6, 3, 22 человека убивают каждую ночь.
Дует сильный ветер; Мэйбел, Луи собирают смородину и крыжовник. Визит в Чарльстон — еще один камешек в мой огород. В данный момент, работая лишь над «П.X.», я не очень твердо стою на земле. Потом война — ожидание, пока наточат ножи — разрушила внешнюю защитную стену. Никакого эха. Никакой среды. У меня совсем нет ощущения публики, так что я даже забываю, печатается «Роджер» или не печатается. Обычные вращения — прежние правила, — которые много лет доносили до меня эхо и укрепляли меня, теперь непонятны и неуловимы, как в пустыне. Я хочу сказать, нет «осени», нет зимы. Мы подходим к краю пропасти… а потом что? Не могу представить, что будет 27 июня 1941 года. Это отбирает что-то даже у чаепитий в Чарльстоне. Мы бросаем еще один день в поток воды, приводящий в движение мельничное колесо.
Среда, 24 июля
Мне нужно кое о чем написать: но в данный момент, накануне выхода в свет книги, я хочу написать о своих чувствах. Они какие должны быть, но не очень сильные — не сравнить с теми, что были перед выходом романа «Годы», — о нет, совсем не такие. Все же они болезненные. Хорошо бы это случилось на следующей неделе в среду. Будут Морган и Десмонд. Боюсь, Морган скажет — достаточно, чтобы показать, как ему не нравится книга, но он добрый. Д. непременно огорчит. «The Times Lit. Sup.» (после нападок на «Обзоры») найдет, над чем посмеяться. «Т. and Т.» будут полны энтузиазма. И — это все. Я повторяю, будут два направления, как всегда: чарующе — скучно; живо — мертво. Так почему я нервничаю? Я ведь всё знаю. Не всё. Миссис Лиман выразила восторг. Джон молчит. Те, кто фыркает в сторону Блумсбери, конечно же, поглумятся надо мной. Я и забыла. Но когда Л. расчесывает Салли, я не могу сосредоточиться. У меня нет отдельной комнаты. Одиннадцать дней калейдоскоп лиц. Вчера это закончилось на У. И. (W.I.): моя речь — я произнесла ее — о «Дредноуте»[315]. Простая, в общем, естественная и дружеская беседа. Много чая; бисквитов; и на председательском месте миссис Чейвасс в облегающем платье: из уважения ко мне чай был книжным. Мисс Гарднер приколола к платью «Три гинеи»; миссис Томпсетт — «Три недели»; кто-то еще — серебряную ложку. Нет, не могу писать о смерти Рэя[316], ведь я ничего не знаю, кроме того, что та тучная женщина с копной седых волос и искусанными губами, чудовище, которое я помню как типичную юную женственность; оно скончалось неожиданно. Было весьма представительно в белом пиджаке и брюках; как здание без окон — разочарование, храбрость, отсутствие — чего? — воображения?
Леди Оксфорд сказала, что добродетель — это тратить, а не сохранять. Она повисла у меня на шее вся в слезах. У миссис Кэмпбелл рак. Но почти тотчас очнулась и принялась тратить. Холодный цыпленок, сказала она, всегда ждал меня. В деревне едят масло. Она была очаровательно одета в нечто из блестящего щелка с темно-синим галстуком; темно-синяя русская шляпка с красной лентой. Шляпку ей подарила модистка: плоды теории трат.
Все стены, защищающие и отражающие, стали ужасающе тонкими в этой войне. Нет штандарта, ради которого пишут; нет отзывающейся на написанное публики; даже «традиция» почти не сохранилась. Отсюда сила и безрассудство — полагаю, это и хорошо и плохо. Однако ничего другого и быть не могло. Возможно, стены, если приложить много сил, наконец-то примут меня. Сегодня я все еще чувствую себя под вуалью. Завтра, когда выйдет книга, ее поднимут. Ого может быть болезненным; может быть стимулирующим. И тогда я, наверное, опять почувствую стену, которой мне не хватает, — или пустоту? или холод? Я пишу тут, а ведь мне надоели дневники, и Жид, и де Виньи. Мне хочется чего-то последовательного и здорового. В первые дни войны я могла читать только дневники.
Четверг, 25 июля
Сейчас я не очень нервничаю: в худшем случае, на уровне кожи; ибо в основном к книге отнеслись одобрительно; все-таки мне не хватает похвалы Моргана. Но с этим придется, полагаю, подождать до завтра. Первый отклик (Линд): «…глубокая поэтическая доброжелательность… создает из него привлекательный персонаж (несмотря на буйные речи). Есть маленькая драма… в то же время для интересующихся современным искусством здесь достаточно полезного материала…»