И журналисты, и богатые люди нанимают самолеты, не желая пропустить подобное зрелище. Мне кажется, война обретает новый угол зрения; и наша психология тоже. Нет времени разработать эту мысль. В любом случае, глаза всего мира (В.В.С.) устремлены на это развлечение, и несколько человек сегодня будут убиты или смертельно ранены. Мы позволим им служить нам, а сами в эту на редкость морозную ночь будем сидеть у теплого камина. Британский капитан получил королевский приказ, и «Горизонт»[291] исчез; Луи удалили зубы; вчера мы съели слишком много пирога с зайцем; я читала, что Фрейд написал о распределении по группам; я старалась приукрасить Роджера; это последняя страница; год подходит к концу; мы пригласили Пломера на Рождество; и, как всегда, время вышло. Читаю дневник Риккеттса — все о войне — о последней войне; и дневники Герберта тоже; и… да, «Шекспира» Дэди, и записи переполняют две мои тетради.
1940
Суббота, 6 января
Некролог: Гумберт Вулф. Однажды мы поделили с ним пакетик шоколадных конфет у Эйлин Пауэрс. Их прислал поклонник. Как раз что надо. Актерского вида говорун. Сказал мне, будто его часто спрашивают, не его ли я жена. Говорил, что счастливо женат, а его жена жила в Женеве. Я забываю. Помни, что надо думать. Зачем противоречить? Что тебя мучает? О, это было в тот вечер, когда Арнольд Беннетт напал на меня в «Ивнинг стандард». Орландо? Я должна была встретиться с ним на другой день у Сибил. В нем было что-то актерское, может быть, напряжение. Всегда самоуверенный, внешне. Внутренне же мучимый тем, что ему слишком легко пишется; он обожествлял сатиру; это мой трофей из его автобиографии — один из многих, как будто он был недоволен собой и все время рисовал и перерисовывал свой портрет. Полагаю, та же основа во многих современных автобиографиях людей среднего возраста. Итак, возбудитель неясных зимних ночных воспоминаний — тот, кто в последнее время посылает бледные кадры через мою усталую голову — лежит с закрытыми глазами цвета черной смородины на зеленовато-желтом лице со впалыми щеками. (Если бы я писала о нем, то убрала бы или «глазами», или «щеками». Правильно? Думаю, да. Зачем портить текст; всегда надо следить за своим письмом; это единственный способ поддерживать себя в форме; я хочу сказать, единственный способ избежать осадка — все время подбрасывать в огонь охапку слов. Фраза провисла. Ну и пусть. Эти страницы стоят самую малость, лишь бы моя казна была в безопасности.) Я буду читать Милля. Или «Крошку Доррит»[292]. Но обе книги выдохлись, как нарезанный и забытый сыр. Первый кусочек всегда самый вкусный.
Пятница, 26 января
Мгновения отчаяния — я имею в виду леденящую неопределенность — нарисованную муху в стеклянной шкатулке — уступили место, как часто бывает, восторгу. Не оттого ли, что я отделалась от двух мертвых голубей — мой рассказ, мой «Газовый свет в Эбботсфорде» (сегодня напечатан) — и вновь закрутились мысли. Однажды вечером, утонув в работе, задыхающаяся, зажатая в тиски, решительно настроенная против Роджера — нет выхода — суровое время — я стала читать Джулиана. И мои мысли легко полетели над дикими горами. Намек на будущее. Полет всегда предвещает мне освобождение. Еле-еле переворачиваешь подушку и находишь выход. Помогает какая-нибудь ерунда. «Лиснер» предложил написать о Мари Корелли. Записки путешественника, я бы сказала, если, не дай бог, еще раз потеряюсь. Мне кажется, что последнюю главу надо сократить вдвое, из 20 000 слов оставить 10 000. Предположим, я начала бы так;
«Превращение» — заглавие, которое Роджер Фрай сам дал своей предсмертной книге «эссе». И, по-видимому, вполне естественно, оглядываясь на последние десять лет его жизни, было бы назвать их так же. Это были годы, когда он не останавливался и не замедлял ход, а, наоборот, постоянно экспериментировал и набирался опыта.
Превращение имеет значение не только перемен, но и достижений.
Его репутация как критика уже стала незыблемой. «К концу жизни, — пишет Говард Ханнэй, — положение Роджера Фрая в английском мире искусств стало уникальным и сравнимо разве что с положением Рёскина в самый пик его карьеры.
Это его положение было результатом той свободы и жизненной силы, которые неотделимы от интеллектуальной жизни Фрая; благодаря которым он расширял и углублял свое мировоззрение. Не менее авантюристичным он был и в своей другой жизни. Но обе эти ипостаси давали в итоге нечто постоянное. Как говорит сэр К. Кларк: «Несмотря на то, что нам отлично известны основные направления его мысли, его разум был неустрашимо экспериментаторским и готовым на любое приключение, как бы далеко оно ни заводило его за пределы академической традиции».
Но и физическое напряжение тоже было очень велико. Его здоровью был нанесен ощутимый урон долгими годами на «Омеге»[293].
Нет, хватит. До чего же очевиден переход от писания для себя к писанию для публики. И до чего же выматывающ. Мой небольшой запас сплетен и наблюдений истошен. Что я хотела сказать? О, то, что лирическое зимнее настроение — сильное духовное напряжение — позади. Началась оттепель; дождь и ветер; болото отсырело, но кое-где видны белые заплаты; две очень маленькие овечки, шатаясь, брели на восточном ветру. Увезли мертвую овцу; и, не желая видеть этот ужас, я дрожала за сараем. Не очень-то приятный вечер я провела, выводя эти фразы. Несмотря ни на что, наслаждаюсь Бёрком и настраиваюсь на Французскую революцию.
Пятница, 2 февраля
Лишь огонь побуждает меня мечтать — я имею в виду из всего, о чем я пишу. Переезд из Лондона в деревню гораздо более существенное событие, чем обычный переезд из дома в дом. Это справедливо, и я еще не освоилась тут. Огромное пространство вдруг становится совершенно пустым; потом освещается. Лондон, холодный, тесный и мятый. Удивительно, как часто я думаю — и полагаю, с любовью — о Лондоне: о прогулках к Тауэру; это моя Англия; я хочу сказать, если бомба разрушит одну из тамошних маленьких улочек с медными карнизами, пахнущих рекой и с обязательной читающей старухой, я буду чувствовать — ну, что чувствуют патриоты.
Пятница, 9 февраля
Почему-то ожила надежда. Почему? Получила письмо от Джо Аккерли с похвалой моей Корелли? Отчасти. У нас обедает
Том? Нет. Думаю, дело в постоянно читаемой автобиографии Стивена[294]; хотя у меня она вызывает зависть молодостью, энергией и отличными прозаическими находками — правда, я могу отыскать дыры. Но странно — чтение Стивена и «Южной поездки»[295] создают что-то новое и подталкивают к чему-то после тех вечеров, когда я со скрежетом зубовным трудилась над Бёрком и Миллем. Неплохо читать своих современников, даже по-быстрому просматривать поверхностные романчики бедняжки У.X. Кроме того, я отделала до последней пуговицы на гамашах три ч….вы главы, чтобы отправить их в понедельник в Лондон; и теперь вонзила зубы в последние превращения: и хотя, конечно же, меня трясет по-черному, когда я перечитываю текст, тем более показываю его Нессе и Марджери, все же не могу не думать, что мне удалось поймать этого светящегося человека в старательно сшитый сачок. Кстати, каждую страницу — особенно последние — я переписывала по 10–15 раз. И не думаю, что убила его, наоборот, думаю, я дала ему жизнь. Из-за этого вечер словно сверкает. Но ветер визжит, как коса; ковер в столовой покрывается плесенью; Джон Бьюкен упал, ударился головой и теперь наверняка умирает. Монти Шиармен умер, и Кэмпбелл. Старый милый чудаковатый священник — приятель Л. — холостяк Баффи. Ветер усиливается; что-то трещит; слава богу, я не в Северном море и не лечу на остров Гельголанд[296]. Сейчас собираюсь читать Фрейда. Да, Стивен дал мне три непрерывных часа иллюзии — и если еще есть силы воспринимать мир, то он существует — откуда цитата? — есть мир снаружи? Нет. Из «Кориолана»?