III Анапское солнце печёт и не располагает к раздумьям о вывертах жизни, особенно если нас вечером дядя Маис, хлебосольный хозяин, за стол приглашает, коньяк наливает армянский — мол, нынче такого не сыщешь – и тост возглашает за отдых хороший и доброе наше здоровье. За время почти ежегодных июльских гощений мы пятую комнату в доме его обживаем, что летом, подобно иным черноморским усадьбам, числом постояльцев походит на суетный улей: как пчёлки, они поутру норовят за ворота, спеша напитаться нектаром анапского солнца… Пожалуй, на фоне иных, по сегодняшним меркам, глядится сей улей весьма и весьма неказисто: сосед вон уже трёхэтажные вывел хоромы, а дядя Маис и второго никак не достроит. – Что делать, – он мне говорит, – самолёт нынче дорог… Он сам ни ногой из Анапы, но дети, племянники, внуки… — веками армян рассыпает по белому свету. Зимой ереванская правнучка вдруг заболела: сюда привезли, показали анапским светилам, а это светила земные, без денег не лечат… Его самого прихватило на прошлой неделе — в больницу ложиться не стал, а теперь полегчало и праздник в семье – у свояченицы день рожденья, а эта семья нас почти как своих привечает… Шашлык в доме дяди Маиса – отдельная песня. Запев – рано утром на рынке, где свежее мясо сурово-придирчиво дядя Маис выбирает, ворча, что пришли поздновато и выбора мало, потом баклажан-маклажан, помидор-момидоры и травы-приправы… А после обеда вступают в мелодию угли на чёрном, как Робсон и Эллингтон или же Армстронг, мангале, и дядя Маис – дирижёром за Герберта фон Караяна. И апофеоз: поедание сочной свинины, приправленной соусом из маклажан-момидоров, запитой домашним вином из хозяйских запасов под здравицы в честь дяди Миши, как все его здесь величают, и в честь тёти Оли, его черноглазой супруги… До песни такой мы к полуночи и расстаёмся, на сон предстоящий послушав рассказ дяди Миши, как в шестидесятые, бегая от прокурора, он года четыре на Западной жил Украине, покуда в Анапе грозил ему срок шестилетний за то, что теперь почитается за добродетель. А впрочем, к раздумьям о нашей причудливой жизни анапское пекло нимало не располагает… IV
Анапское солнце палило и располагало лишь к долгой сиесте, когда, утомлённые зноем, гружённые спелой черешней с Казачьего рынка, привычной дорогой мы к нашему дому вернулись, и тихая Рита сказала, что дедушка умер… Армянские женщины чёрные платья надели, мужчины на лавочках хмуро курили и ждали решенья, когда хоронить – как положено или позднее: два брата в Тбилиси, покуда им выправят визу, пока прилетят, да к тому же бумагу о смерти напишут и выдадут завтра не раньше полудня… Назавтра с утра широко распахнули ворота, и вместе с последним, ненужным ему документом вернулся домой на последний ночлег дядя Миша. И мы с тётей Олей в ночи посидели у гроба — на случай нашлась у жены даже чёрная блузка (как всё-таки женщины нас приспособленней к жизни!), а я по-простому, в футболке – прости, дядя Миша… И нам тётя Оля сквозь слёзы поведала, как он своими ногами до «скорой» и после, в больнице, дошёл до каталки и лёг, и просил: «Помогите…», и капли холодного пота на лбу выступали…. А медики пили спокойно предутренний кофе. Но их тётя Оля ни в чем обвинять не хотела — врачи, говорила, наверное, всё уже знали… Шесть красных гвоздик продавщица вручила мне книзу цветками. Я нёс их по городу, точно опущенный факел, какие видал на могильных камнях древнеримских. А в доме дудук причитал, и задумчивый голос пел нечто восточное – мне показалось, про горы, на склонах которых стоят Ереван и Тбилиси. И стол, за которым три ночи назад дядя Миша коньяк наливал нам и тост говорил про здоровье, был ножками вверх опрокинут – последней опорой его домовине служили теперь эти ножки… А солнце всё так же с небесных высот полыхало, на берег песчаный бежала волна за волною, и падал с ветвей абрикос на двухтысячелетние стены Горгиппии – города, что основали здесь древние греки. – Как будто всё так и должно быть… — сказала потом тётя Оля за тем же столом, пригласив на поминки соседей, и не было ропота в этих словах её горьких. Анапское солнце… 2003 г. «Нынче такая жара…» Нынче такая жара — голуби падают с неба. Даже когда вечера, хочется свежего снега, да не с январских полей — нá щеку тыщами острий, и не с больших тополей, нащекотавшего ноздри… Путает головы зной — и не пьяны, а поёны, а через порох земной лезут на свет шампиньоны, напоминая: привет, полной погибели плоти в солнечном круговороте нет – хоть и вечности нет… Игра в города «Прихотлива человечья воркота…» Прихотлива человечья воркота, да поверить невозможно и на горсть. Разве город голубиный Воркута? Разве манит, как магнит, Магнитогорск? В Сыктывкаре да Кудымкаре ворон не с лихвою, хоть и не наперечёт. Тих Звенигород, и вовсе тихий Дон не по звону колокольному течёт. Нижний Новгород давно уже велик, а Великий и подавно не новьё, но под древний домотканый половик не суёт былое первенство своё. И покуда под сосновою корой свежей смолкою – былины про Илью, малый Муром не покажется мурой, миновавшей мировую колею. Можно всё на свете напрочь поменять, но, пока не вещество, а существо, слыша звон, желаю ясно понимать, где впервые я наслушался его. И покуда человечьей колготой не забиты перепевы звонарей, мне казаться будет, что над Воркутой я взаправду летом видел сизарей. |