Первый, леонардовский, тип универсальности возможен лишь в определенные эпохи, когда развитие культуры обнажает и делает необходимостью единство всех дарований и видов человеческой деятельности. Второй тип универсальности — на все века, для всех людей.
И если говорить о том, что такое «истинный неудачник», то это человек, не обладающий ни первым, ни тем более вторым типом универсальности. Это человек неуниверсальный.
В нем содержится не образ мира, а лишь образ собственного «я». Поэтому ему неинтересно жить, особенно после несвершения. Чтобы вырыть новое русло, надо быть рекой, отражающей облака, деревья, костры, церкви… Река — универсальна.
Парадокс эгоизма в том, что сосредоточенность на себе не собирает, а убивает творческие силы — наверное, потому, что для развития их мало, мало «романа с собой», нужен «роман с миром».
Поливариантность человеческой личности и судьбы все мы ощущаем в детстве, когда в нас, как в калейдоскопе, мелькают великие и заманчивые возможности. Ребенок-неудачник — это такая же почти невозможность, как неплавающая рыба. Потому что любое несвершение рождает новую в новом — часто неожиданном — направлении попытку. Любое несвершение — не завершение, а начало. Это возможно лишь в детстве или у людей гениальных, в которых не умирает детство до последнего часа.
С течением лет возможности погружаются на дно, как затонувшие корабли; их место занимают неосуществимости. Неосуществимость великих путешествий, великих деяний, великой любви. И — масса неосуществимостей «невеликих», ранящих даже больше. Но открываются одновременно и новые возможности, которые можно не увидеть и не понять ввиду их полной обыкновенности.
В истории семьи могут быть бесспорные доказательства — порой и вещественные весьма — духовных и материальных достижений, и мы склонны рассматривать их иногда как единственно заслуживающие доверия. Но могут быть в истории семьи и доказательства неяркие, как бы даже невидимые, нуждающиеся в углубленном, неторопливом всматривании, на которое все чаще недостает у нас сил и охоты. Это совсем неброское, а может быть, чуть потаенное состоит из будничных дел, поведения в обыденности неприметной человечности.
Теперь вернемся в семью Говязовых.
Ксения Александровна рассказывает:
— У мамы было несколько подруг, и все они были для меня тетями. Все они, если судить о них по внешней марке, люди несбывшиеся… Осталась теперь одна тетя Леля. Да. Хотеева, та самая. Это, по-моему, героический человек.
Тетя Леля получает пенсию 60 рублей и опекает одну родственницу и одну неродственницу, оказавшуюся в беде, ездит к ней за город, помогает всем. Бабушка любила тетю Лелю как дочь. Она и остальных подруг матери любила как дочерей. Когда мама тети Лели тяжело заболела из-за склероза, ее нельзя было оставить ни на одну минуту, и тетя Леля с ней совершенно замучилась… Она ведь тогда работала редактором в НИИ, а в ее отсутствие мать уходила и не могла из-за склероза найти дорогу обратно, ее надо было искать на всех улицах…
Когда стряслась эта беда, бабушка переехала к тете Леле и ухаживала за ее мамой до самых последних минут ее жизни — несколько лет. Она забыла на время собственную семью, потому что там была нужнее. А когда, еще через несколько лет, умирала бабушка, тетя Леля жила у нас — она тогда уже вышла на пенсию. Бабушка умирала долго, и тетя Леля становилась все заботливей и все нежней… Бабушка умирала достойно, ей было уже 95 лет, и доктор, удивленный тем, как она держалась последние часы, спросил: «А кем она была?» Мы ответили — домохозяйкой. А надо было ответить: она была добрым духом дома, она жила для всех нас и для всех, кто был рядом с нами. В нашей семье существовала легенда, что бабушка была родственницей Суворова. У нее даже в молодости висел большой портрет Суворова. Дедушка хотел в молодости вести род от известного мореплавателя, она — от великого полководца. При всем семья наша — как это лучше высказать — была не особенно образованной и была не особенно утонченной. Но у дедушки, у бабушки и у мамы были хорошо развиты чувства.
Вот чувства у них были высокого класса. Мама никогда не напоминала нам, что не стала артисткой, потому что надо было помогать семье в большой бедности, бегать на работу через Ангару. Она потеряла голос, но не потеряла души. Я все время думаю о ней сейчас, ночами без сна, пытаюсь понять смысл ее жизни, загадку ее существования. Я думаю о ней без конца. Она умерла восемь лет назад, и стало пусто в почтовом ящике. А при ней он ломился. Она умела терпеть, всех понимать и не думать о себе. А посмотришь, жизнь ее была бедна и несчастлива после того ледяного купания в Ангаре. Потеряла чудесный голос, бесталанно вышла замуж. Она работала по бухгалтерской части, пока сама не стала бабушкой, не вышла на пенсию, потом растила мою дочь. Умирая, она повторила несколько раз: «У меня была хорошая жизнь… в жизни у меня было немало хорошего… у меня все было хорошо». И я поняла, что в ее жизни было мало событий, но немало хороших людей. Это она и имела в виду, когда говорила о «хорошей жизни». Это и — чувства…
Чувства, думал я, перебирая старые письма и фотографии. Чувства… Можно ли ими, именно ими, а не вещественными, что ли, доказательствами измерять родовое богатство семьи? Говоря о вещественных доказательствах, я подразумеваю не автомашины и дачи и даже не картины и библиотеки, а нечто более тонкое. Вообразим, что все в истории семьи Ксении Александровны Говязовой осуществилось: по деду Сергею Петровичу род ее восходит к легендарному Чарльзу Кларку, по бабушке Марии Антоновне — к великому Суворову; мать ее, Татьяна Сергеевна, была известной и замечательной певицей, сама она стала пианисткой и лауреатом. Бесспорно, этот ослепительный вариант не исключает чувств. Более того, без них — чувств — не может быть ни исторических путешествий, ни большого искусства. Именно в них исток открытий — любых. Это: зерна, из которых вырастает все великое, красивое в мире. Все, чем богата человеческая культура, выросло из этих зерен, из человеческих чувств.
Но ведь культура — это не только открытие континентов и микрочастиц или музыка. Это и те незримые порой нити, которые соединяют людей, возвышая их будничное существование до самых великих и нужных в жизни открытий — человеческого в человеке, это непрерывное увеличение человечности в повседневности. Измеряя родовое богатство семьи чувствами, мы, собственно говоря, взвешиваем ее вклад в культуру народа и человечества. И может быть, самый чистый, лабораторно чистый вариант, когда мы имеем возможность только чувствами измерить богатство семьи, богатство, составленное работой души поколений, — вариант, когда ничего будто бы не осуществилось, когда поставлен жизнью, судьбой для испытания духовных сил опыт видимого несвершения.
…Но вернемся к Ксении Александровне Говязовой.
Когда, не поступив в консерваторию, после непродолжительных странствий, она с мужем, который начал учиться в военной академии, обосновалась в Москве, точнее, под Москвою, то первым делом выписала из Иркутска маму и бабушку. Ехали они нелегко — по дороге заболели, деньги у них в поезде украли. Сама Ксения Александровна была в то время беременна. Москва начиналась для них тяжело.
А потом, когда жизнь выровнялась, определилась, Ксения Александровна, устраивая на лето дочь в детский сад, сама поехала с детьми. И — осталась. Надолго, на 30 лет.
— Я начинала, — рассказывает она, — как дилетант, и, наверное, я дилетант на всю жизнь. Я живу на эмоциях. Начинала я работать безобразно. Творчества было хоть отбавляй, а методики никакой… Музыку и фортепьяно я не забывала. Но если раньше особенно любила Шопена и Листа, то теперь меня все сильнее волновали Чайковский, Рахманинов. Наверное, у меня угасал дар виртуозности и одновременно нарастала и углублялась тяга к музыкальному размышлению. У меня в Иркутске была хорошая учительница музыки — Евгения Григорьевна Городецкая. Она окончила Петербургскую консерваторию и поехала в Сибирь, чтобы нести сюда музыкальную жизнь. У нее было два рояля, она была уже стара, сидела и учила музыке. Поначалу за деньги, а потом — без денег. Было два рояля, седая женщина и музыка. И был воздух искусства, я надышалась им в юности на всю жизнь.