— А мясо? — загундел он. — Этому гаврику вон какой кусище подсунула! — Иван заглянул в миску сидящего рядом Кости Петракова. — Погоди, вертихвостка! Скажу Семке, на какой случай этого бугая откармливаешь.
За столом вроде только и ждали такого начала. Бросили ложки, начали советовать Ивану, чтобы он сам подсыпался к столовской поварихе. Кто-то тут же заметил, что Ивана уже никак не откормить до нужной кондиции. Скородумов не рад был затеянному разговору, торопливо хлебал, чтобы поскорее уйти из-за стола.
Но всегда веселая тема не получила развития. Так, чуть позубоскалили. Одни еще досмеивались, а другие уже вспоминали, какого страху нагнал ночной ураган.
Когда на табор пришли Гаврилов и Дубов, сопровождаемые Глазковым, мужики за столом сразу стихли.
— Здравствуйте, труженики моря! — поздоровался Михаил Григорьевич. — Примите в компанию.
— Это можно, — оживились косари. — Садитесь, лишняя ложка найдется.
— Проходите, дорогие гости! — запела Томка и мигом поставила три миски с борщом.
— Так и будем молчать? — спросил Гаврилов, когда косари управились с обедом.
— Ждем, — за всех отозвался Скородумов. — Поперед начальства скажешь — а после по шеям дадут.
— На тебя смотреть, так бьют с утра до ночи, — ответил ему Гаврилов.
За столом засмеялись. Напряжение спало, и как-то незаметно завязался разговор, быстро сведенный на засуху и заготовку кормов. Но тут подкатил колхозный автобус с агитбригадой. Пока артисты выгружались, Николай Петрович поздоровался с Дубовым и Гавриловым, смущенно, как всегда, улыбнулся.
— Вот, приехали…
— Посмотрим, посмотрим! — подзадорил его Виталий Андреевич. — А то мне про твой «Колосок» все уши прожужжали.
Кутейников опять широко улыбнулся.
Через пять минут лесная поляна преобразилась. Между деревьями было растянуто длинное полотнище стенгазеты с крупными рисунками. На одном Егор Харитонович, одетый в доспехи древнего витязя, рубит мечом камыш. На другом рисунке был изображен Лаврентий Сергеевич Родионов, поливающий поле из садовой лейки. Были здесь еще доярки, пастухи, строители.
А по рукам уже пошла «Молния» с последней новостью: Павел Игнатьевич Глазков сдал на колхозный фуражный двор три тонны сена.
— Родственник? — спросил Гаврилов Алексея.
— Отец.
— По его примеру многие пенсионеры корма готовят, — пояснил Дубов.
— Виталий Андреевич, — оживился Гаврилов. — Скажи-ка завтра своим газетчикам, пусть подготовят хорошую статейку для областной газеты. Это же здорово, черт возьми! А ты, Алексей Павлович, передай отцу мою большую благодарность.
— Хорошо, передам.
А у автобуса уже выстроились агитбригадовцы, и пошла то шутливая, то сердитая интермедия с частушками о засухе, заготовке кормов, ремонте ферм. Тут Николай Петрович был в своей стихии. Будто сразу помолодел: грудь колесом, неуклюжие с виду пальцы так и летают по кнопкам баяна, глаза блестят, седая прядка волос сползла на лоб…
— Ну и хитрец ты, Дубов, — сказал Гаврилов, когда они возвращались в райцентр. — Знал, что напоследок приберечь.
Они распрощались у райкома. Гаврилов уехал, красные сигнальные огни машины стремительно удалились и скоро пропали совсем.
Виталий Андреевич заглянул в райком, спросил у дежурного, не случилось ли еще чего чрезвычайного, позвонил Ныркову.
— Владимир Николаевич, всех людей разместили? — спросил его.
— Всех… Утром зайду, расскажу, — даже по голосу Ныркова чувствуется, как измотал его этот день.
— Хорошо, — согласился Виталий Андреевич.
Он пошел домой, по-стариковски шаркая подошвами. Улицы за день немного прибрали; со стороны Верхнего края ветер нес густой запах гари.
В разбитое окно натянуло пыли, она запорошила весь дом. Он взялся было за тряпку, но вытер только письменный стол.
На сегодняшний день у него осталась еще одна работа — написать прощальное слово Юрию Решетову. Виталий Андреевич пододвинул стопочку бумаги, по привычке выровнял ее, взялся за ручку, но за целый час не написал ни слова. Сидел и думал. О жизни думал. Какая она радостная. Какая она горькая. Какая она ласковая. Какая она злая. Но все равно дорога́ — во всяком виде.
4
Невелико хуторское кладбище, но густо лежат тут поколения хуторян, означенные крестами, пирамидками со звездочками или просто холмиками земли. Как дворец среди хижин возвышается большой беломраморный памятник, с год назад поставленный уроженцем хутора, а ныне сибирским геологом Алехиным матери своей Настасье Ивановне. Столбики на оградке тоже из полированного камня, между ними провешены ручной ковки черные цепи. Хуторские старухи завидуют этому памятнику, загодя говоря, что для них-то дети, небось, так не постараются. В нынешний родительский день старуха Скородумова, взяв грех на душу, обругала страдалиц набитыми дурами. «Нашли чему завидовать», — сказала она, и все вдруг согласились, что дело вовсе не в памятнике, а в памяти.
На краю кладбища в крепкой земле бил Павел Игнатьевич могилу еще одному здешнему новоселу, товарищу своему Андрюхе Веселухе. Отдыхая, тянул неотвязную думу о чужой и своей жизни.
Утром после бури Семениха по привычке побежала проведать старика. Домишко его, на удивление, стоял как ни в чем не бывало, даже окошки уцелели, а сам хозяин лежал у порога. Не скрученный последней болью, а будто просто прилег. Лицо спокойное, отдыхающее, свободное от всех земных забот.
На крик Семенихи сбежались люди. И без того испуганные, боязливо заходили в избу, жались у порога. Каждый, забыв все иное, вдруг вспомнил, что не было на хуторе более работящего, более рассудительного, более веселого, более отзывчивого на горе и беду, более несчастного напоследок, чем Андрей Иванович Коромыслов, по прозвищу Андрюха Веселуха.
— Отмаялся, сердешный, обрел покой, — сказал кто-то, и все согласились, что так старику, видно, и суждено было помереть — в одиночестве, грозовой ночью.
Недели за две до этого, будто уже чуя что, Веселуха принес Павлу Игнатьевичу десятку денег и листок с адресами, чтобы в случае чего отбили бы телеграммы.
Первым прикатил живущий в недалеком городке Гришка-меньшак, сорокалетний угрюмый мужик с большими залысинами на квадратной рыжей голове. Он остался недоволен, что по завещанию старика решено хоронить здесь, подле старухи, а не на хомутовском кладбище. Посчитав главным распорядителем Павла Игнатьевича, он насел на него с криком, слюной брызгал и притопывал ногой. Довод привел такой: дорога на хутор и теперь не ахти, а разъедется народ и совсем она заглохнет. Иной бы раз, рассуждал Гришка-меньшак, и наведался на могилку, а как, если проезда не будет.
Потом приехали другие дети Веселухи, кроме далеко обитающего Степки, — еще один сын, на которого по его неприметности никто не обратил внимания, и три дочери. На этих не хочешь, а поглядишь. Высокие и дородные, на лицо строгие, непривлекательные, голосом крикливые, характером сварливые. Город не истребил в них деревенских манер, а может, только испортил, разбавив чем-то искусственным, показным и хвастливым. Они степенно вылезли из машин, купленных на медовые деньги Веселухи, высадили испуганных ребятишек. Сестры нагоняли на лица безутешную скорбь, но она держалась плохо, слетала, только за ней переставали следить.
Вся эта орава, не вмешиваясь в похоронные хлопоты стариков-хуторян, бродила вокруг дома, по огороду, где для старика была посажена Семенихой грядка лука, чтобы мог когда пощипать зеленого пера. Остальное место на огороде заполонила лебеда. Не раз прошлись из края в край недлинной хуторской улочкой — сестры впереди, взявшись под руки, братья позади. Разглядывали покалеченные дома, поваленные ворота и заплоты, рассуждали о силе стихий. Они уже были чужие хутору, и хутор был им чужой.
А по хутору перестукивались топоры, визжали по сухому дереву пилы. Это присланные из Хомутово люди поправляли то, что еще годилось на поправу и жилье, стеклили окна. Не трогали лишь дворовые ограды и крыши: незачем, распорядился Глазков, ладить их, коли жить тут осталось считанные дни. Теперь мало кто роптал, что приходится ехать от привычного в неизвестное. Часть стариков развезли — в Хомутово, другие деревни, в города. Кто к сыну подался, кто к дочери, кто к внуку, уже не делая расчета, где будет лучше.