Капитан Секкомб уставился на меня, а я на него. Рубен Коленсо все вертел в руках свою шапчонку.
Наконец американец перевел дух и присвистнул.
— Придется повернуть обратно в Бостон и все там доложить, хотя и дороговато это мне встанет. Такое дело решать не кому другому, как коммодору Бейнбриджу. Садитесь, мистер Коленсо.
— Дозвольте, сэр, я выйду на палубу погляжу на отца, покуда меня не заковали в кандалы, — просто сказал пленник. — Это ведь недолго.
— Конечно, сэр сделайте милость. И попросите за меня прощения у дам, я скоро приду. Я тоже хочу отдать вашему отцу последний долг.
И когда Рубен вышел за дверь, капитан Секкомб задумчиво прибавил:
— По-моему, он рассказал чистейшую правду.
И через пять минут, когда мы стояли на шканцах подле мертвеца, он повторил это слово:
— Чистейшей души был человек, сэр, или уж я ничего не смыслю.
Прав ли он, нет ли, — это решать крючкотворам. Я же в своих странствиях по белу свету постиг одну истину: в человеке всегда более величия, нежели в правительстве; подчас он и мудрее и уж всегда честнее. Не приведи меня бог когда-либо решать такую задачу, какая стояла перед старым капитаном пакетбота и под конец стоила ему жизни! Ему пришлось выбирать меж преданностью королю и собственной совестью, и может статься, он совершил ошибку. Но я верю, он всеми силами старался сделать правильный выбор и, поняв, что решение короля позорно, не унизился до такой сделки с совестью. Попав в подобное положение, человек может даже изменить своему отечеству, дабы не уронить его же честь. В надежде, что так оно и было, мы предали тело капитана Коленсо волнам вместе с флагом, который он спустил с нок-реи и который уже сослужил свою службу, правую или неправую.
Два дня спустя мы бросили якорь в огромной бостонской гавани, и капитан Секкомб отправился со своими пленниками и с докладом о случившемся к коммодору Бейнбриджу, а тот задержал всю команду у себя до той поры, покуда не снесется с коммодором Роджерсом. Спустя еще несколько недель их всех отослали в Ньюпорт, на Род-Айленд на допрос к Роджерсу, а потом к чести молодой республики, освободили, заручившись единственно их словом; но воротились они после войны в Англию или остались в Америке, приняв ее гражданство, — этого я не знаю. Ко мне судьба оказалась благосклоннее. Коммодор разрешил капитану Секкомбу оставить меня у себя, покуда французский консул не разберется в моем деле, а консул не почел нужным торопиться, и добрых два месяца я гостил в доме капитана. Здесь я познакомился с мисс Амелией Секкомб, весьма достойной молодой особой, которая, как выразился ее любящий папенька, «недурно выучилась по-французски и рада будет обменяться с вами мнениями на вашем родном языке». Но мы с мисс Секкомб недолго изъяснялись по-французски: заметив в ней склонность перейти на куда более пылкий язык взглядов, я взял быка за рога, поведал ей тайну моего сердца и принялся восхвалять Флору. Благородная девушка не пожелала играть в моей одиссее роль влюбленной Навсикаи; она не обиделась, нет, напротив того, сама с жаром принялась помогать мне и так уговаривала отца и все консульство, что второго февраля тысяча восемьсот четырнадцатого года я уже махал ей на прощание рукою с палубы барка «Шоу мат», взявшего курс из Бостона в Бордо.
Глава XXXV
В Париже. Ален выкладывает свой последний козырь
Десятого марта на закате «Шоумат» миновал форт Пуэнт де Грав и вошел в устье Жиронды, а на другое утро в одиннадцать часов бросил якорь чуть ниже Бле под пушками «Регулуса».
Мы поспели как раз вовремя, ибо со дня на день здесь ожидали прибытия британского флота, идущего на соединение с герцогом Ангулемским и графом Линчем, который готовился изменить трехцветному знамени и передать Бордо в руки Бирсфорда или, если угодно, Бурбонов. Весть о его намерениях уже достигла Бле, и потому, едва ступив на землю милой Франции, я тот же час поспешил в Либурн, вернее, во Фронзак, а оттуда на другое же утро отправился в Париж.
Но война отняла у страны чуть ли не всех лошадей и здоровых кучеров, а потому путешествовать в те дни было так трудно и так подолгу приходилось ждать на постоялых дворах, что я мог бы с таким же успехом пробираться в столицу пешком. Долгих две недели добирался я до Орлеана, а в Этампе, куда я приехал утром тридцатого марта, кучер разбитого дилижанса наотрез отказался ехать дальше. Казаки и прусские войска уже стояли у ворот Парижа.
— Ночью мы видели костры их бивуаков. Вы только послушайте, мсье, сами услышите стрельбу.
Поговаривали, что императрица покинула Тюильри.
— Где же она?
Кучер, содержатель постоялого двора, равнодушные прохожие — все пожимали плечами.
— Может быть, в Рамбуйе.
Никто не знал, что происходит и что будет дальше. Император был то ли в Труа, то ли в Сансе, а может быть, даже в Фонтенбло, — наверно никто не мог сказать. Но беженцы из Парижа текли в Этамп нескончаемым потоком, и сколько я ни рыскал целыми днями по городу, ни за какие блага мира нельзя было нанять коляску и хоть какую-нибудь клячу.
Наконец однажды поздно вечером я наткнулся на колченогую серую кобылу, запряженную в наемный кабриолет, судя по табличке, прибывший из Парижа; она кружила по улицам без всякого смысла и толку, ибо правил ею (если он вообще способен был чем-либо править) изрядно захмелевший кучер. Я кинулся к нему, но он едва не утопил меня в пьяных слезах и многословных жалобах. Оказалось, он двадцать девятого привез из столицы семью какого-то буржуа и последние три дня только и делал, что колесил по Этампу, а ночами спал пьяным сном в своем экипаже. Я обрадовался случаю и посулил хорошо ему заплатить, ежели он свезет меня в Париж. Он-то на все готов, шмыгая носом, объявил кучер.
— Мне все едино, хоть бы и помереть, потому как, сами знаете, мсье, до Парижа нам нипочем не добраться.
— Все лучше, чем торчать здесь, — отвечал я.
Бог весть почему, ответ мой его до крайности насмешил. Он принялся уверять меня, что я большой смельчак, и предложил немедля садиться. Пять минут спустя мы уже тряслись по дороге в Париж. Правда, мне казалось, — что мы не двигаемся с места: серая кобыла насилу переставляла ноги, и с таким же трудом ворочался язык ее хозяина. Он рассказывал мне всяческие басни о трех днях, которые он провел в Этампе. Видно, здешние испытания тяжким грузом легли ему на душу и заслонили все события прежней его жизни. О войне же и о недавних грозах, прогремевших над миром, ему нечего было сказать.
Ежели император и в самом деле был где-то под Фонтенбло, мы вполне могли столкнуться на дороге с его кавалерийским дозором; однако же дорога оказалась пустынна, и перед рассветом, не повстречав ни души, мы благополучно въехали в Лонжюмо. Мы подняли с постели хозяина кабачка, и он, зевая во весь рот, стал уверять, будто мы едем прямиком навстречу собственной гибели, но мы задали корму нашей серой, наглотались премерзкого коньяку и снова пустились в путь. Небо на востоке постепенно светлело, и я все прислушивался, не загремят ли впереди артиллерийские залпы. Но Париж безмолвствовал. Мы миновали Со и подъехали наконец к предместью Монруж и к городской заставе. Ворота стояли настежь, застава была покинута: часового и таможенника и след простыл.
— Где вам угодно сойти, мсье? — осведомился мой кучер и, напрягши память, прибавил, что где-то в мансарде на улице Монпарнас у него есть жена и двое обожаемых малюток и до стойла его кобылы оттуда рукой подать. Я расплатился и, сойдя на пустынный тротуар, проводил его взглядом. Из дверей за моей спиною выскочил мальчонка и с разбегу налетел на меня. Я схватил его за шиворот и строго спросил, что приключилось с Парижем.
— Не знаю, — отвечал малыш. — А мама наряжается, она меня поведет глядеть парад. Tenez![68]
Он показал пальцем в конец длинной улицы. Оттуда надвигалась колонна пруссаков в синих мундирах — она маршировала через весь Париж, чтобы занять позиции на Орлеанской дороге.