Глава XVII
Сумка для бумаг
Едва отобедав, доктор извинился и поспешил к больному; почти тотчас позвали и меня и по широкой лестнице, а потом бесчисленными коридорами повели в спальню моего двоюродного деда. Не забудьте, что до сей минуты я еще не встречался с этим необыкновенным человеком, видел лишь доказательства его богатства и доброты. Вспомните также, что с малых лет я слышал, как его бесчестят и поносят. В обществе, в котором вращался мой отец, первый эмигрант никак не мог рассчитывать на доброе слово. По рассказам, что до меня доходили, мне нельзя было составить о нем ясного понятия; даже Роумен нарисовал не слишком привлекательный его портрет, и, когда меня ввели в комнату графа, я поглядел на него критическим взором. Он полулежал, полусидел на подушках на узенькой кроватке, не шире походной койки, и словно не дышал. Ему было около восьмидесяти, и он не выглядел моложе своих лет; не то чтобы лицо его было слишком изборождено морщинами, но казалось, во всем теле его больше нет ни кровинки, все краски выцвели, выцвели даже глаза, которые он теперь уже почти не открывал, точно свет утомлял его. Однако в выражении его лица было столько насмешливого коварства, что мне стало не по себе, почудилось, будто, лежа вот так, со скрещенными на груди руками, он, точно паук, подстерегает жертву. Речь его была неспешна и учтива, но не громче вздоха.
— Приветствую вас, Monsieur le Vicomte Anne,[33] — сказал он, глядя на меня в упор поблекшими глазами, но не шевелясь на своих подушках. — Я посылал за вами и благодарю вас за любезность, с коей вы поспешили исполнить мою просьбу. На свою беду, я не могу встать, чтобы поздороваться с вами должным образом. Надеюсь, вам в моем доме оказали достойный прием?
— Monsieur mon oncle,[34] — сказал я с низким поклоном, — я почел долгом явиться на зов старшего в роде.
— Превосходно, — сказал он. — Благоволите сесть. Я был бы рад услышать некоторые новости — если только можно назвать новостями события, которым минуло уже двадцать лет, — о том, чему в конечном счете я обязан удовольствием видеть вас здесь.
От нерадостных воспоминаний, которые нахлынули на меня при этих его словах, а также и от холодности его обращения мною овладело уныние. Мне казалось, я попал в пустыню, где нет ни единой близкой души, и слова восторженной благодарности за оказанный мне прием замерли у меня на губах.
— Это недолгий рассказ, ваша светлость, — сказал я. — Сколько я понимаю, вам известно, как закончили свой жизненный путь мои несчастные родители? Остальное — всего лишь обычная судьба бездомного щенка.
— Вы правы, — сказал он. — Я знаком с этой прискорбной историей и сожалею о случившемся. Мой племянник, ваш отец, был из тех, кто не внемлет ничьим советам. Будьте любезны, просто расскажите мне о себе.
— Боюсь, поначалу я рискую оскорбить ваши чувства, — заговорил я с горькой улыбкой, — ибо повесть моя начинается у подножия гильотины. Когда в ту ночь огласили список и в нем оказалось имя моей матушки, я был уже достаточно взрослым, если не по годам, то по скорбному опыту, чтобы понять меру постигшего меня несчастья. Она… — На минуту я умолк. — Довольно будет сказать, что ее подруга, мадам де Шассераде, обещала ей позаботиться обо мне, и тюремщики наши соблаговолили разрешить мне остаться в Аббатстве. То было единственное мое убежище; во всей Франции не нашлось иного угла, кроме тюрьмы, где я мог бы приклонить голову. Я думаю, граф, вы не хуже меня представляете себе, что это была за жизнь и как там свирепствовала смерть. Прошло совсем немного времени, и в списке появилось имя мадам де Шассераде. Она препоручила меня заботам мадам де Нуайто, а та, в свой черед, передала меня мадмуазель де Брей; у меня было еще много попечительниц. Я оставался, а они сменялись, как облака; два-три дня они заботились обо мне, а потом приходилось прощаться навеки, и где-то в окружавшем нас бушующем Париже наступала кровавая развязка. Я был последнею любовью, единственным утешением этих обреченных женщин. Мне довелось участвовать во многих жестоких сражениях, милорд, но такого мужества я более не встречал. Все там делалось с улыбкой, как и полагается в высшем свете; belle maman[35] — так научили меня называть моих попечительниц, и день-другой новая «милая мамочка» лелеяла меня, развлекала, учила танцевать менуэт и читать молитвы, а потом, нежно обняв на прощание, с улыбкой отправлялась по пути своих предшественниц. Были и такие, которые плакали. И все это называлось детством! А тем временем мсье де Кюламбер не спускал с меня глаз и хотел взять из Аббатства под свою опеку, но мои «милые мамочки» одна за другой противились его желанию. Где я буду в большей безопасности, возражали они, и что станется с ними без их любимца? Что ж, скоро я узнал, какова она, эта безопасность! Наступил страшный день резни; в тюрьму ворвались толпы народа; на меня никто не обращал внимания, даже последняя моя «милая мамочка», ибо ее постигла ужасная судьба. Я бродил в совершенной растерянности, пока меня не отыскал какой-то человек, явившийся от мсье де Кюламбера. По-видимому, его нарочно за этим и отрядили; чтобы проникнуть внутрь тюрьмы, он, похоже, запятнал себя немалой кровью — такова была цена, заплаченная за ничтожное, хнычущее существо! Он взял меня за руку — его рука была влажная, и моя тотчас окрасилась алым, — и я без всякого сопротивления пошел с ним. Когда мы поспешно покидали тюрьму, я запомнил лишь одно: какою в эту минуту расставания увидел я мою последнюю «милую маму». Желаете, чтобы я рассказал вам об этом, граф? — с внезапной горячностью спросил я.
— Не вдавайтесь в неприятные подробности, — бесстрастно сказал граф.
И при этих его словах я столь же внезапно остыл. Еще минуту назад я был на него зол, я не хотел его щадить, а в это мгновение вдруг понял, что щадить некого. От природного ли бессердечия, оттого ли, что уж очень он был стар годами, но только душа не обитала в этом теле, и мой благодетель, который в ожидании меня целый месяц поддерживал огонь в моей комнате, единственный мой родич — если не считать Алена, оказавшегося наемным шпионом, — затоптал последнюю, еще теплившуюся во мне искру надежды и интереса.
— Да, разумеется, — сказал я. — К тому же и рассказ о том неприятном дне подходит к концу. Меня привели к мсье де Кюламберу — я полагаю, сэр, вам известен аббат де Кюламбер?
Граф кивнул, не открывая глаз.
— Он был на редкость храбрый и ученый человек…
— И поистине святой, — любезно прибавил дядя.
— И поистине святой, как вы справедливо заметили, — продолжал я. — В дни террора он делал бесконечно много добра и, однако, избежал гильотины. Он воспитал меня и дал мне образование. Это в его доме в Даммари, близ Мелена, я познакомился с вашим поверенным мистером Вайкери, который прятался там, но в конце концов пал жертвой банды chauffeurs.
— Бедняга Вайкери! — заметил дядя. — Он много раз бывал во Франции по моим поручениям, и это была его первая неудача. Quel charmant homme, n’est-ce pas?[36]
— Необыкновенно милый, — отвечал я. — Но мне не хочется далее затруднять вас этим рассказом, ведь подробности таковы, что вам, естественно, не слишком приятно будет их слушать. Довольно сказать, что по совету самого мсье де Кюламбера я восемнадцати лет распрощался с этим своим добрым наставником и его книгами и пошел служить Франции; с той поры я воевал и старался при этом не посрамить свой род.
— Вы недурной рассказчик; vous avez la voix chaude,[37] — сказал дядя, поворотясь на подушках, словно бы желая получше меня разглядеть. — Мне дал о вас отменный отзыв мсье де Мозеан, которому вы помогли в Испании. Значит, аббат де Кюламбер, сам человек хорошего рода, дал вам образование. Да, вы вполне подходите. У вас отличные манеры, приятная внешность, а это никогда не лишнее. У нас в роду у всех приятная внешность, даже за мною числятся кое-какие победы, и память о них радует меня и по сей день. Я намерен, племянник, сделать вас своим наследником. Я не слишком доволен старшим моим племянником, мсье виконтом: он не оказывал мне должного уважения, а ведь это была бы всего лишь дань моим летам. Есть у меня и другие причины для недовольства.