Покончив с платьем, Лев Ильич задрал ее кружевную рубашку и, стоя на коленях, прыгающими руками стал расстегивать брюки.
– Если мы… если мы все, все уже знаем… если готовы на все… знаем, что любим друг друга… и… что нет другого пути… что… наши звезды сияют друг другу, – бормотала она, глядя на лепной венец потолка, – если мы встретились… пусть ужасно и нелепо, пусть даже глупо… как и все, что случается вдруг… то давай хотя бы дорожить этой тонкой нитью… этим слабым лучом… давай беречь все это хрупкое и дорогое… давай постараемся… ааа!
Мускулистый, длинный и неровный член Льва Ильича вошел в нее.
Павлушка неловко открыл шампанское. Пена хлынула из бутылки на поднос.
– Дай сюда, пентюх! – забрал бутылку Саблин. – А сам пшел вон!
Лакей согнулся, словно получив невидимый удар в живот, и вышел.
– Почему русские так не любят прислуживать? – спросил Мамут.
– Гордыня, – ответил отец Андрей.
– Хамство простое наше великорусское, – вздохнул Румянцев.
– Мы сами виноваты. – Румянцева нежно гладила скатерть. – Воспитывать прислугу надо уметь.
– То есть сечь? Это не выход. – Саблин хмуро разливал вино по бокалам. – Иногда приходится, конечно. Но я это не люблю.
– Я тоже против порки, – заговорил отец Андрей. – Розга не воспитывает, а озлобляет.
– Просто сечь надобно с толком, – заметила Румянцева.
– Конечно, конечно! – встрепенулась Арина. – У покойной Танечки Бокшеевой я раз такое видала! Мы к ней после гимназии зашли, она мне обещала новую Чарскую дать почитать, а там – кавардак! Гувернантка вазу разбила. И ее Танечкин папа наказывал публично. Он говорит: «Вот и хорошо, барышни, что вы пришли. Будете исполнять роль публики». Я не поняла сначала ничего: гувернантка ревет, кухарка на стол клеенку стелит, мама Танина с нашатырем. А потом он гувернантке говорит: «Ну-ка, негодница, заголись!» Та юбку подняла, на клеенку грудью легла, а кухарка ей на спину навалилась. Он с нее панталоны-то стянул, я гляжу, а у нее вся задница в шрамах! И как пошел по ней ремнем, как пошел! Она – вопить! А кухарка ей в рот корпию запихала! А он – раз! раз! раз! А Танечка меня локтем в бок пихает, говорит, ты посмотри, как у нее…
– Довольно, – прервал ее Мамут.
– Просто сечь – варварство. – Румянцева поднесла шипящий бокал к носу, прикрыла глаза. – У нас Лизхен уже четвертый год служит. Теперь уж просто член семьи. Так вот, в самый первый день мы ее с Виктором в спальню завели, дверь заперли. А сами разделись, возлегли на кровать и совершили акт любви. А она смотрела. А потом я ей голову зажала между ног, платье подняла, а Виктор ее посек стеком. Да так, что она обмочилась, бедняжка. Смазала я ей роро гусиным жиром, взяла за руку и говорю: – Вот, Лизхен, ты все видела? – Да, мадам. – Ты все поняла? – Да, мадам. – Ничего ты, говорю, не поняла. – Одели мы ее в мое бальное платье, отвели в столовую, посадили за стол и накормили обедом. Виктор резал, а я ей кусочки золотой ложечкой – в ротик, в ротик, в ротик. Споили ей бутылочку мадеры. Сидит она, как кукла пьяная, хихикает: – Я все поняла, мадам. – Ой ли? – говорю. Запихнули мы ее в платяной шкаф. Просидела там три дня и три ночи. Первые две ночи выла, на третью смолкла. Выпустила я ее тогда, заглянула в глаза. – Вот теперь, голубушка, ты все поняла. – С тех пор у меня все вазы целы.
– Разумно, – задумчиво потер широкую переносицу Мамут.
– Господа, у меня есть тост, – встал, решительно зашуршав рясой, отец Андрей. – Я предлагаю выпить за моего друга Сергея Аркадьевича Саблина.
– Давно пора, – усмехнулась Румянцева.
Саблин хмуро глянул на батюшку.
– Россия наша – большинское болото, – заговорил отец Андрей. – Живем мы все как на сваях, гадаем, куда ногу поставить, на что опереться. Не то чтоб народ наш дрянной до такой степени, а метафизика места сего такова уж есть. Место необжитое, диковатое. Сквозняки гуляют. Да и люди тоже – не подарок. Трухлявых да гнилых пруд пруди. Иной руку тянет, о чести говорит, святой дружбой клянется, а руку его сожмешь – гнилушки сыпятся. Поэтому и ценю я прежде всего в людях крепость духа. С Сергеем Аркадьичем мы не просто друзья детства, однокашники, собутыльники университетские. Мы с ним братья по духу. По крепости духовной. У нас есть принципы незыблемые, твердыня наша, – у него своя, у меня своя. Если бы я в свое время принципами поступился, теперь бы панагию носил да в Казанском соборе служил. Если бы он пошел против своей твердыни – давно бы ректорской мантией шуршал. Но мы не отступили. А следовательно, мы не гнилушки. Мы твердые дубовые сваи русской государственности, на коих вырастет новая здоровая Россия. За тебя, мой единственный друг!
Саблин подошел к нему. Они расцеловались.
– Прекрасно сказано! – потянулся чокнуться Румянцев.
– Я не знал, что вы вместе учились, – чокнулся с ними Мамут.
– Как интересно! – глотнула шампанского Арина. – А вы оба философы?
– Мы оба материалисты духа! – ответил отец Андрей, и мужчины засмеялись.
– И давно? – спросила Румянцева.
– С гимназейской поры, – ответил Саблин, сдвигая манжеты и решительно беря в руки берцовую кость.
– Так вы и в гимназии вместе учились? – спросила Арина. – Вот те на!
– А как же. – Отец Андрей сделал грозно-плаксивое лицо и заговорил фальцетом: – Саблин и Клёпин, опять на Камчатку завалились? Пересядьте немедленно на Сахалин!
– Ааа! Три Могильных Аршина! – захохотал Саблин. – Три Могильных Аршина!
– Кто это? – оживленно блестела глазами Арина.
– Математик наш, Козьма Трофимыч Ряжский, – ответил отец Андрей, разрезая мясо.
– Три Могильных Аршина! Три Могильных Аршина! – хохотал с костью в руке Саблин.
– А почему его так прозвали? – спросила Румянцева.
– У него была любимая максима в пользу изучения математики: каждый болван должен уметь… а-ха-ха-ха! Нет… а-ха-ха-ха! – вдруг захохотал отец Андрей.
– Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! – зашелся Саблин. – Три… ха-ха!.. Три… ха-ха!.. Могильных… а-га-га-гаааа!
– Он… а-ха-ха!.. он… транспортиром однажды, помнишь, измерял угол… а-ха!.. угол идиотизма у Бондарен-ко… а тот… а-ха-ха! Ааааа!
Саблин захохотал и затрясся так, словно его посадили в гальваническую ванну. Кость выпала из его рук, он со всего маха откинулся на спинку стула, стул пошатнулся, опрокинулся, и Саблин повалился на спину. Отец Андрей хохотал, вцепившись пальцами в свое побагровевшее лицо.
В столовую вошла Саблина в новом длинном платье темно-синего шелка. Следом вошел Лев Ильич.
Саблин корчился на ковре от смеха.
– Что случилось? – спросила Александра Владимировна, останавливаясь возле него.
– Гимназия. Воспоминания, – жевал Мамут.
– Стишок? – Она прошла и села на свое место.
– Что за стишок? – спросил Румянцев.
– Стишок! Ха-ха-ха! Стишок, господа! – Саблин сел на ковре. – Ой, умираю… стишок я сочинил про моего друга-камчадала Андрея Клёпина… ха-ха-ха… ой… сейчас успокоюсь… прочту…
– Отчего этот хохот? – спросила Саблина.
– Не напоминай, Христа ради, а то… хи-хи-хи… мы поумираем… все! все! все! Стихотворение!
– При мне, пожалуйста, не читай эту гадость. – Саблина взяла бокал, Лев Ильич наполнил его шампанским.
– Ну, радость моя, здесь же все свои.
– Не читай при мне.
– Начало, только начало:
У меня есть друг Андрей
По прозванью Клёпа.
Нет души его добрей, —
Пьет шартрез, как жопа.
– Прекрати! – Саблина стукнула по столу. – Здесь ребенок!
– Кого вы имеете в виду? – лукаво улыбнулась Арина.
Раз приходит он ко мне,
Говорит: – Послушай!
Искупался я в говне
И запачкал душу!
– Нет! Душа твоя чиста! —
Я вскричал, ликуя. —
Как у девочки…