Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Абсолютно.

– Любопытно! Поясните, пожалуйста.

– Боль закаляет и просветляет. Обостряет чувства. Прочищает мозги.

– Чужая или своя?

– В моем случае – чужая.

– Ах, вот оно что! – усмехнулся Мамут. – Значит, вы по-прежнему – неисправимый ницшеанец?

– И не стыжусь этого.

Мамут разочарованно выпустил дым.

– Вот те на! А я-то надеялся, что приехал на ужин к такому же, как я, гедонисту. Значит, вы зажарили Настю не из любви к жизни, а по идеологическим соображениям?

– Я зажарил свою дочь, Дмитрий Андреевич, из любви к ней. Можете считать меня в этом смысле гедонистом.

– Какой же это гедонизм? – желчно усмехнулся Мамут. – Это толстовщина чистой воды!

– Лев Николаевич пока еще не жарил своих дочерей, – деликатно возразил Лев Ильич.

– Да и вряд ли зажарит, – вырезал кусок из Настиной ноги Саблин. – Толстой – либеральный русский барин. Следовательно – эгоист. А Ницше – новый Иоанн Креститель.

– Демагогия, – хлебнул вина Мамут. – Ницше вам всем залепил глаза. Всей радикально мыслящей интеллигенции. Она не способна просто и здраво видеть сущее. Нет, это бред какой-то, всеобщее помешательство, второе затмение умов! Сперва Гегель, на которого мой дедушка молился в буквальном смысле слова, теперь этот усатый!

– Что вас так раздражает в Ницше? – раскладывал вырезанные куски по тарелкам Саблин.

– Не в нем, а в русских ницшеанцах. Слепота раздражает. Ницше не добавил ничего принципиально нового к мировой философской мысли.

– Ой ли? – Саблин передал ему тарелку с правой грудью.

– Сомнительное заявление, – заметил Лев Ильич.

– Ничего, ни-че-го принципиально нового! Вся греческая литература ницшеанская! От Гомера до Аристофана! Аморализм, инцест, культ силы, презрение к быдлу, гимны элитарности! Вспомните Горация! «Я презираю темную толпу!» А философы? Платон, Протагор, Антисфен, Кинесий? Кто из них не призывал преодолеть человеческое, слишком человеческое? Кто любил демос? Кто говорил о милосердии? Разве что один Сократ.

– О сверхчеловеке заговорил первым только Ницше, – возразил Саблин.

– Чушь! Шиллер употреблял это слово! О сверхчеловеке говорили многие – Гете, Байрон, Шатобриан, Шлегель! Да что Шлегель, черт возьми, – в статейке Раскольникова весь ваш Ницше! С потрохами! А Ставрогин, Версилов? Это не сверхчеловеки? «…свету провалиться, а мне всегда чай пить!»

– Все великие философы подводят черту, так сказать, общий знаменатель под интуитивно накопленном до них, – заговорил отец Андрей. – Ницше не исключение. Он же не в чистом поле философствовал.

– Ницше не подводил никакого общего знаменателя, никакой там черты! – резко тряхнул головой Саблин. – Он сделал великий прорыв! Он первый в истории человеческой мысли по-настоящему освободил человека, указал путь!

– И что же это за путь? – спросил Мамут.

– «Человек есть то, что должно преодолеть!» Вот этот путь.

– Все мировые религии говорят то же самое.

– Подставляя другую щеку, мы ничего не изменяем в мире.

– А толкая падающего – изменяем? – забарабанил пальцами по столу Мамут.

– Еще как изменяем! – Саблин поискал глазами соусник, взял; загустевший красный соус потек на мясо. – Освобождая мир от слабых, от нежизнеспособных, мы помогаем здоровой молодой поросли!

– Мир не может состоять исключительно из сильных, полнокровных. – Осторожно положив дымящуюся сигару на край гранитной пепельницы, Мамут отрезал кусочек мяса, сунул в рот, захрустел поджаристой корочкой. – Попытки создания так называемого «здорового» государства были, вспомните Спарту. И чем это кончилось? Все те, кто толкал падающих, сами попадали.

Саблин ел с таким аппетитом, словно только что сел за стол:

– Спарта – не аргумент… м-м-м… У Гераклита и Аристокла не было опыта борьбы с христианством за новую мораль. Поэтому их идеи государства остались утопическими… Нынче другая ситуация в мире… м-м-м… Мир ждет нового мессию. И он грядет.

– И кто же он, позвольте вас спросить?

– Человек. Который преодолел самого себя.

– Демагогия… – махнул вилкой Мамут.

– Мужчины опять съехали на серьезное, – обсасывала ключицу Румянцева.

Отец Андрей положил себе хрена.

– Я прочитал две книги Ницше. Талантливо. Но в целом мне чужда его философия.

– Зачем тебе, брат, философия? У тебя есть вера, – пробормотал с полным ртом Саблин.

– Не фиглярствуй, – кольнул его серьезным взглядом отец Андрей. – Философия жизни есть у каждого человека. Своя, собственная. Даже у идиота есть философия, по которой он живет.

– Это что… идиотизм? – осторожно спросила Арина.

Саблин и Мамут засмеялись, но отец Андрей перевел серьезный взгляд на Арину.

– Да. Идиотизм. А моя доктрина жизни: живи и давай жить другому.

– Это очень правильная доктрина, – тихо произнесла Саблина.

Все вдруг замолчали и долго ели в тишине.

– Вот и тихий ангел пролетел, – вздохнул Румянцев.

– Не один. А целая стая, – протянула пустой бокал Арина.

– Не наливай ей больше, – сказал Мамут склоняющемуся с бутылкой Павлушке.

– Ну, папочка!

– В твои годы человек должен быть счастлив и без вина.

– Живи и давай жить другому, – задумчиво проговорил Саблин. – Что ж, Андрей Иваныч, это философия здравого смысла. Но…

– Как всегда – но! – усмехнулся батюшка.

– Уж не обессудь. Твоя философия сильно побита молью. Как и вся наша старая мораль. В начале девятнадцатого века я бы безусловно жил по этой доктрине. Но сегодня мы стоим на пороге нового столетия, господа.

До начала двадцатого века осталось полгода. Полгода! До начала новой эры в истории человечества! Поэтому я пью за новую мораль грядущего века – мораль преодоления!

Он встал и осушил бокал.

– Что же это за новая мораль? – смотрел на него отец Андрей. – Без Бога, что ли?

– Ни в коем случае! – скрипнул ножом, разрезая мясо, Саблин. – Бог всегда был и останется с нами.

– Но ведь Ницше толкует о смерти Бога?

– Не понимай это буквально. Каждому времени соответствует свой Христос. Умер старый гегелевский Христос. Для грядущего века потребуется молодой, решительный и сильный Господь, способный преодолеть! Способный пройти со смехом по канату над бездной! Именно – со смехом, а не с плаксивой миной!

– То есть для нового века нужен Христос – канатный плясун?

– Да! Да! Канатный плясун! Ему мы будем молиться всей душой, с ним преодолеем себя, за ним пойдем к новой жизни!

– По канату?

– Да, любезнейший Дмитрий Андреевич, по канату! По канату над бездной!

– Это сумасшествие, – покачал головой отец Андрей.

– Это – здравый смысл! – Саблин хлопнул ладонью по столу. Посуда зазвенела.

Саблина зябко повела плечами.

– Господи, как я устала от этих споров. Сережа, хотя бы сегодня можно обойтись без философии?

– Русские мужчины летят на философию, как мухи на мед! – произнесла Румянцева.

Все засмеялись.

– Александра Владимировна, спойте нам! – громко попросил Румянцев.

– Да, да, да! – вспомнил Мамут. – Спойте! Спойте обязательно!

– Сашенька, спойте!

Саблина сцепила замком тонкие пальцы, потерла ими.

– Я, право… сегодня такой… день.

– Спой, радость моя, – вытер губы Саблин. – Павлушка! Неси гитару!

Лакей выбежал.

– А я тоже выучилась на гитаре играть! – сказала Арина. – Покойная maman говорила, что есть романсы, которые хороши только под гитару. Потому как рояль – строгий инструмент.

– Святая правда! – улыбался Румянцев.

– Две гитары, зазвенев, жалобно заныли… – угрюмо осматривал стол Мамут. – Позвольте, а где горчица?

– Je vous prie! – подала Румянцева.

Павлушка принес семиструнную гитару. Саблин поставил стул на ковер. Александра Владимировна села, положив ногу на ногу, взяла гитару и, не пробуя струн, сразу заиграла и запела несильным, проникновенным голосом:

Ты помнишь ли тот взгляд красноречивый,
Который мне любовь твою открыл?
Он в будущем мне был залог счастливый,
Он душу мне огнем воспламенил.
В тот светлый миг одной улыбкой смела
Надежду поселить в твоей груди…
Какую власть я над тобой имела!
Я помню все… Но ты, – ты помнишь ли?
Ты помнишь ли минуты ликованья,
Когда для нас так быстро дни неслись?
Когда ты ждал в любви моей признанья
И верным быть уста твои клялись?
Ты мне внимал, довольный, восхищенный,
В очах твоих горел огонь любви.
Каких мне жертв не нес ты, упоенный?
Я помню все… Но ты, – ты помнишь ли?
Ты помнишь ли, когда в уединенье
Я столько раз с заботою немой
Тебя ждала, завидя в отдаленье;
Как билась грудь от радости живой?
Ты помнишь ли, как в робости невольной
Тебе кольцо я отдала с руки?
Как счастьем я твоим была довольна?
Я помню все… Но ты, – ты помнишь ли?
Ты помнишь ли, вечерними часами
Как в песнях мне страсть выразить умел?
Ты помнишь ли ночь, яркую звездами?
Ты помнишь ли, как ты в восторге млел?
Я слезы лью, о прошлом грудь тоскует,
Но хладен ты и сердцем уж вдали!
Тебя тех дней блаженство не чарует,
Я помню все… Но ты, – ты помнишь ли?
7
{"b":"25478","o":1}