На какое-то время, вы сами сказали… пока она не победит свой страх перед распятиями и чесноком.
На это уйдет много лет. Я сам этому научился только через века.
Вам было сложнее, Тимоти. Тогда люди верили в силу священных символов и охранительных амулетов. Ей приходится справляться только с собственными суевериями и заблуждениями, а не с единой верой миллионов людей. Откуда вы знаете, сколько времени у нее уйдет на преодоление всех ее страхов? Вряд ли несколько сотен лет, как мне кажется.
Китти еще боится.
Но вы сами ей говорили, чтобы она не боялась. Мария едва с ней справляется — чтобы ее унять, ей надо ткнуть распятием прямо в нос. Все ваши меры… они ненадолго.
Ты оправдываешь убийство!
А это… это, по-вашему, не убийство?!
Не передергивай. Это не убийство, когда умерщвляешь особей другого вида.
Другого вида? А мне казалось, что эта твоя психиатр уже доказала, что ты не другой; что ты — часть нас самих… наша тень.
Давай ты не будешь меня загружать этими противоречиями, Руди. Или ты так уверен, что тебе все позволено? Что я тебе никогда ничего не сделаю?
Прости, Руди.
Я не должен был этого говорить. Ты — мой друг.
Поедем домой, мастер Тимоти?
Да, но… знаешь, Руди, я задам тебе один вопрос — мне нужно знать, потому что, я чувствую, приближаются страшные времена… десятки путей, линии жизни и смерти сходятся к одной точке… Руди, ты меня любишь?
Ты меня любишь?
С каких это пор вам нужно, чтобы вас любили, мастер Тимоти? Вы что, превращаетесь в одного из них?
Боюсь, что да. Жалость — страшное чувство, Руди. Для вампира — страшное.
огонь
У Стивена было целых четыре часа. Он решил прогуляться по городу. По традиции в байрётском театре делают очень большие антракты между актами опер Вагнера. И в этом есть свои преимущества. Зрители могут поесть или просто пройтись на воздухе и размяться (байрётский оперный театр — это святилище; здесь музыке благоговейно внимают, сидя на жестких деревянных скамьях, а не слушают для своего удовольствия, развалившись в мягких креслах); да и ему самому не помешает снять напряжение. Приятно все-таки "осознавать, что к последнему акту ты подойдешь с новыми силами, и руки не будут как налитые свинцом.
И сегодня он был даже рад, что в байрётском оперном театре закрытая оркестровая яма. Обычно его раздражало, что он не может держать под контролем певцов так. Но еще больше его бесило, что публика его не видит и он, стало быть, не получает должную порцию зрительского восхищения. Но сегодня ему не хотелось быть на виду. Немецкая публика почти не знала его в лицо (да и любая другая публика тоже, уж если на то пошло), тем более что его пригласили сюда на замену, так что никто не обратил внимания на худого жилистого старика, который неторопливо спустился с бокового крыльца красного кирпичного здания театра — шедевра монументального уродства — и прошел через скверик, где уже было полно народу. Никто не узнал Стивена Майлса. Хотя… иногда, когда он проходил мимо группок людей, те на миг умолкали. Может быть, они были разочарованы, что этот эрзац-дирижер, которого пригласили буквально в последний момент, был сегодня явно не в ударе?
Какая-то хорошенькая молодая студенточка потянула его за рукав. Автограф. Он подписал ей программку, придумав экспромтом какой-то незамысловатый текст, и пошел в дальнюю часть сквера, где было меньше людей.
Теперь — Старуха. Вся в черном. Лицо закрыто вуалькой.
— Herr Майлс…
— Простите, я занят. Мне надо сосредоточиться перед последним актом.
Да. Ему действительно надо сосредоточиться. Потому что в последнем акте вагнеровской «Гибели богов» представлена — ни много ни мало — гибель вселенной. В огне. Именно из-за этой сцены — когда Валгалла сгорает в пламени — он еще подростком влюбился в Вагнера. Сразу и навсегда.
— Herr Майлс, вы меня не помнить? — Она подняла вуаль и откинула ее на шляпку.
Такая старая, хотя… она казалась старухой уже тогда…
— Фрау Штольц!
— Простите, но я продолжать по-немецки, — сказала она и продолжила уже на немецком. — Я узнала, что вы приехали к нам в Германию, и не могла не прийти на ваше представление… после стольких лет. — Она не улыбалась. Он знал, что ей хочется поговорить про Конрада, но она не назвала его имени. Он решил сам поднять тему.
— Я ездил в Тауберг, фрау Штольц, на могилу вашего сына. Вы теперь там не живете? — Он тоже перешел на немецкий.
— Нет. Теперь я живу в Мюнхене. — Она взяла его под руку и повела прочь от толпы матрон в пышных вычурных туалетах, которые громко — чуть ли не на весь сквер — высказывали свое мнение об опере, явно желая показать окружающим, как тонко они разбираются в музыке, и даже пытались напевать тему «спасения любовью» из третьего акта. Они прошли мимо розовых кустов, к мраморным солнечным часам. — Я слушала по радио вашего Малера и посмотрела в афише, когда вы выступаете в Байрёте. Вы говорили, вы видели его могилу? — спросила она, подозрительно глядя на Стивена.
— Нет, я ее не видел. Ее там нет.
— Я так и знала!
— Вы что, так ни разу и не были в Тауберге, за все тридцать лет?
— Нет! — выдохнула она как-то уж слишком поспешно. — Я… сильно болела.
— Да? — спросил Стивен, пытаясь изобразить участие, хотя на самом деле ему сейчас больше всего хотелось побыстрее отделаться от этой старухи, явно выжившей из ума. Уже тогда, тридцать лет назад, она вела себя, мягко скажем, неадекватно. Взять хотя бы ее бредовые монологи по поводу сатанинского происхождения юного Конрада.
— Да, Herr Майлс, я очень сильно болела. Я была в сумасшедшем доме.
Теперь ему стало искренне ее жаль. Он знал, что это такое. Он помнил… то место, куда его определили лечиться от пиромании… и только одна Карла Рубенс как будто его понимала. Но теперь она уже не понимает.
— Что-то вы вдруг погрустнели, — заметила фрау Штольц, но без всякого интереса.
— Я тоже… лечился от умственного расстройства.
— Теперь я здорова. Мне надо было с вами увидеться. Мне надо сказать вам одну вещь…
— Фрау Штольц, где могила вашего сына?
— У него нет могилы. Он не умер.
— Но я его видел… эта рана в груди… кажется, кто-то пытался проткнуть ему сердце заостренной ножкой от табуретки? Человек, который его убил, был большим оригиналом. — Стивен невольно поежился.
— Я это сделала! Я!
Он отпрянул.
— Я сделала все, что могла. Сначала я пробовала чеснок и распятия, но он их не боялся. — Фрау Штольц подалась вперед, оттесняя Стивена к зарослям роз.
— Чушь какая-то, суеверные бредни! Двадцатый век на дворе… — Стивену вдруг стало страшно.
— Я должна была это сделать, должна. Я сама заострила ножку от табуретки. Подобралась к нему, когда он спал. Неужели вы не понимаете? Каждый вечер, когда он приходил из театра, у него на губах была кровь. Вы думаете, я не знаю, чем он там занимался с этой фрейлин Ротштейн?
Она оттеснила его уже почти в самые заросли. Стивен хотел увернуться, чтобы не вломиться в кусты. Фрау Штольц схватила его за руку и проговорила, дыша прямо в лицо:
— Я потому что следила за ним. Я знаю. Это был не ребенок, а дьявол! Я просто хотела кому-то помочь, когда моего сына убили… но нет. За всю мою боль и страдания мне достался не нормальный, приличный ребенок, а вампир!
— Вампир…
— Это я его убила, я… а когда я сказала, что это я, меня увезли в сумасшедший дом… а врачи говорили, что это бред и что это было немотивированное убийство… какой-то сумасшедший маньяк… в городе уже были подобные случаи, свернутые шеи и колья в сердце… а я сказала, что это был Конрад… кто убил тех, других… а они стали меня убеждать, что я ошибаюсь… они все расспрашивали меня о моем детстве и нашли какие-то детские травмы, о которых я даже не подозревала, что они у меня были… и в итоге они меня убедили и выпустили из дурдома.
— Мне надо идти.
— Он жив, и вы должны его уничтожить. Его надо убить, а вы — единственный человек, который мне может поверить. Я вас умоляю. Убейте его, Herr Майлс, убейте!