— Мы этим и занимаемся!
— Сейчас, Мариан, бьют нас, и не забывай, что, когда ты станешь диктатором, враг не будет сидеть сложа руки. Он соберет против тебя армию побольше, чтобы разбить нашу кучку солдат, а ты уже подумал, каково быть диктатором без армии?
Лангевич стоял перед Генрикой, гладил ее мягкие стриженые волосы и удивлялся, почему в ее присутствии в нем появляется такая уверенность. Все узлы превращаются в петли и с легкостью развязываются.
От ее светлого пробора исходило свечение, которое видел только он, Лангевич, и верил, что всегда, когда это свечение появляется, опасность исчезает. Он наклонился над ней, и, когда Генрика ускользнула от него, Лангевич все еще стоял согнувшись, наслаждаясь светлым теплом, которое Генрика оставила в комнате.
Глава шестая
Диктатор
Лангевич проснулся в полдень. Как обычно, хмурый и печальный, он сам объехал позиции. Он забыл, что обещал вчера Генрике, и был уверен, что если сегодня он не примет диктатуру, то завтра диктатором станет Мерославский.
Лангевич ехал по лесу. Военная часть уже с рассвета маршировала по полю в долине. Кавалерия галопировала взад-вперед. Солдаты в коротких полушубках, в вытертых кафтанах, в уланских мундирах, в охотничьих шинелях пробегали мимо него. Монахи в белых рясах с четками в руках сновали среди солдат. Люди шли с косами, длинными саблями, крутились вокруг кузниц, где плавили пики, косы, железные пруты. Серое утро наполнялось искрами и веселой песней:
— Do broni, ludu, powstanmy wraz[67].
Холодное промозглое утро освежило Лангевича. Он почувствовал себя увереннее, уселся поудобнее в седле, будто с детства ездил верхом, и взглянул на армию, маршировавшую в долине. Его взгляд упал на палатки, костры, солдат, сходящихся в круг и перестраивавшихся в шеренги до самого дома ксендза. Все это было дело его рук. Это грело душу. Еще вчера он тайно пересек границу, питался хлебом с молоком, которые выпрашивал у крестьян в деревнях, и, если одно чудо с ним произошло, значит, чудеса будут продолжаться. Лангевич почувствовал себя лидером, который не останавливается перед сложностями, сметает все на своем пути, пусть даже на нем окажется Генрика, и верит, что завтра-послезавтра он будет стоять с огромной армией под Варшавой.
Лангевич пустил лошадь по лугу и проехал мимо конюшни, где солдаты разгружали телегу с мешками.
Офицер, шляхтич лет сорока, с пышными усами, закрывающими рот, стоял, прислонившись к двери конюшни, скрестив ноги, и курил трубку.
— Что вы разгружаете? — спросил Лангевич у солдат.
— Собрали немного овса для лошадей, — процедил офицер, не вынимая трубки изо рта.
— Кто послал вас собирать овес для лошадей? — спросил Лангевич строже.
— Никто меня не посылал, — небрежно ответил шляхтич, продолжая курить.
— Когда говоришь с генералом, убери трубку от морды! — почти крикнул Лангевич.
— Это у лошади морда, а не у шляхтича.
— Заткни рот!
— Нет уж!
— Молчи, я прикажу тебя арестовать!
— Эй, хлопцы, — крикнул шляхтич солдатам, — поехали! Раз обижают вашего офицера, больше мы здесь не задержимся!
Лангевич дрожал от волнения, но не успел он и глазом моргнуть, как солдаты со своим офицером были уже далеко в поле.
Лангевич растерялся. Перед ним стоял чужой лагерь. Никто не стремится освободить Польшу, все только рвутся к власти. Завтра все могут покинуть его — Езиоранский, Чаховский, и он останется диктатором лесов.
Он ехал между палатками, отпустив поводья, чтобы лошадь шла, куда хотела. Его хмурое лицо было печально.
Вержбицкий вылез на четвереньках из шалаша. Когда Лангевич подъехал, Вержбицкий, забыв, что его руки и ноги затекли от холода, встал по стойке «смирно». Его голубые глаза преданно смотрели на генерала, он был готов оказать ему любую услугу, даже если для этого придется пожертвовать собственной жизнью.
Лангевич проехал мимо, не заметив солдата; когда Мордхе выполз из шалаша, Вержбицкий дернулся, будто хотел побежать вслед за генералом, и вдруг обнял Мордхе.
— Какие из нас солдаты? Мы только глаза продрали, а наш генерал уже объезжает позиции!
После завтрака Лангевич выслал адъютантов из комнаты, поставил у двери пост из косиньеров[68], чтобы те не пропускали посторонних, и молча ждал, когда народ начнет собираться.
Сидя в четырех стенах, он спорил сам с собой. Куда бы ни падал его взгляд, везде он видел врага. Он боялся, что с Беханским, делегатом от народного правительства, будет труднее договориться, чем с Езиоранским.
Диктатура перестала быть для него предметом гордости. Его совесть корчилась, запутавшись в сетях, и никак не могла освободиться. Он предчувствовал — хотя боялся говорить об этом вслух, — что в любом случае, даже если он станет диктатором и дойдет со своей армией до Варшавы, ему предстоит поражение. Страх стать диктатором без армии не мешал ему принять диктатуру, а только усиливал отчаяние, делая ожесточеннее и без того хмурое лицо. Достоинство Лангевича состояло в том, что он никогда не жаловался, если проигрывал.
Первыми пришли Езиоранский с Винницким. Их сапоги были испачканы по голенища, но лакированная кожа кое-где просвечивала сквозь засохшую грязь. Шинели были измазаны и измяты, будто офицеры бродили в полях вместе с солдатами.
— А мы думали, что опоздаем. — Винницкий, в своей манере, говорил за себя и за своего товарища.
— А вот и Валигурский! — стал оправдываться Лангевич, словно был виноват в том, что не все еще пришли.
Лангевич решил сегодня держаться, как обычно, приветливо. Он проскользнул между Винницким и Езиоранским, сделал с ними несколько шагов, тут же оставил Винницкого и взял Езиоранского под руку. Они прошли из одного угла комнаты в другой. Лангевич собирался прощупать почву, узнать у Езиоранского, что тот о нем думает, но разговор повернулся в другую сторону, и Лангевич заговорил о пустяках. В дверях появился командующий армией Бентковский. Лангевич извинился и подошел к Бентковскому.
Езиоранский вскинул голову, на которой красовалась фуражка с перьями. Он сел посреди комнаты и поставил саблю между коленями. Винницкий наклонился к нему:
— Хотел узнать, каковы его шансы?
— Я не сказал ему ни слова! — Езиоранский застегнул шинель с помятой цветной лентой на плече и принял театральную позу. Винницкий улыбнулся. От его рябого лица, словно изборожденного следами оспы, веяло холодом. Растрепанные волосы были жесткими, а маленькие злые глаза смотрели так, как смотрят глаза убийцы.
Валигурский, тихий, суеверный, забился в угол; глядя на Винницкого, сидевшего напротив него, он чувствовал себя весьма неуютно и совершенно не понимал, что этот человек с дьявольским выражением лица делает здесь. Он смотрел на Лангевича своими мягкими глазами, словно уверял его: «Как ты прикажешь, так я и сделаю, генерал». Он не совсем понимал, что здесь будет происходить, однако заметил, что Винницкий плетет интриги против Лангевича, и еще больше возненавидел рябого.
Валигурский держал правую руку в кармане брюк, где лежали несколько злотых. Он неустанно перебирал их, насчитал уже несколько тысяч и верил, что, если дойдет до десяти тысяч к началу совета, Лангевич станет диктатором.
Беханский, делегат от народного правительства, с подвижным, редко улыбающимся лицом бродил по комнате в задумчивости, теребил тонкие усы, казалось, все его тело выражало сомнение, а высокие плечи твердили: «Что вы делаете, люди? Что вы задумали? Это же заговор против народного правительства!»
Бентковский, глава штаба с внешностью дипломата, велел убрать со стола колбасу и хлеб. Он ходил по комнате с блокнотом, где с немецкой дотошностью отмечал каждую мелочь.
Граф Грабовский с двумя помощниками щеголяли салонными манерами. Надушенный и причесанный Грабовский разглядывал присутствующих в монокль, и его красивое аристократическое лицо было уверенно и спокойно.