— И какие же такие моральные ценности ты усматриваешь в очередях за пособиями по безработице? — спокойно спросил отец. — Да и у большинства людей жизнь унылая, серая. Вот и тянет малость встряхнуться: не сами, так хоть на других поглядеть — вон ведь что ребята на поле откалывают.
— Так что же винить болельщиков? Их злость на своих кумиров понятна. Губят футбол, не желая из‑за своей заносчивости придерживаться установленных правил.
Отец молчал. Мать поглядывала то на него, то на меня.
— Ты выложил эти соображения Боини?
— Вы рассорились, да? — забеспокоилась мать.
— Да нет же! Ничего я ему не выкладывал.
— А может, надо бы. В самый бы раз пора, — решил отец.
— В газетах ему столько всего наговорили…
— Оно верно. А вот из близких бы кто.
— Интересно, кто ж это по нынешним временам близок Бонни?
— Гордон, а вы‑то разве не друзья? — всполошилась Мать.
— Мать, ну что ты, ей — богу, в каждое слово вгрызаешься?
— Что, спросить нельзя?
— Мы с Бонни ладим великолепно. Но разве отсюда непременно следует, что я понимаю его? Черт возьми, откуда ж мне знать, какой у него конек? Спроси меня десяток лет назад, я б не задумался: его пружина — честолюбие, фанатическое стремление стать непревзойденным. Он своего добился. А сейчас?.. Не знаю. Может, мечтает торговать рыбой с картошкой.
— Да, сынок, я вот тебя знаю, — произнес отец, — а кто другой подумал бы — удар ниже пояса.
— А что? Что такого зазорного держать такой магазинчик? — заспорил я. — Занятие честное и достойное. Вы кормите голодных и получаете за это деньги. Ну разумеется, не столько, сколько огребает Бонни! Где уж там! Бонни‑то наш не такой, он особенный! Мы ж всегда знали, что Бонни взлетит высоко… Куда ж это Эйлина запропастилась? — Очень даже вероятно, что выжидает под дверью, боясь помешать разговору, который я, себе на удивление, завел невесть куда.
— А я и думать не думала, Гордон, что тебе так горько. Прямо подумать — завидуешь ты.
— Завидую? Еще чего!
— И вправду, — укрепилась в своих впечатлениях мать, — завидуешь. Как бешеный.
— Ну чему завидовать‑то? Деньгам его? Отменной машине? Его девицам? А может, тому, что он сломался?
— Тебе кажется, ты распорядился бы талантом — достанься тебе, как у Бонни, — ловчее.
— Кажется! Не кажется, а уверен. Абсолютно.
— Ну, проверить все одно никак не проверишь, — подытожил отец.
Разумеется. Я ведь никогда не вступал в битву за успех на уровне Бонни. Я страстно мечтал — вот опубликую великий роман. Победу эту пришлось бы признать: меня восславил бы мир! Но роман все‑таки нужно сначала написать, а великие романы не пишутся походя, как по одному хотению не забиваются голы в матчах первой лиги. Надежды, какие могли возлагать на своих детей наши родители (отец был рабочим средней квалификации, а мать работала оператором сборочного конвейера на фабрике, продавщицей, официанткой), я оправдал с лихвой. Но Бонни при рождении был одарен волшебным талисманом, ослепительное сияние которого сметает в тень все рядовые успехи. Мне это волшебство сверкнуло не на профессиональном футбольном поле, а в один из приездов Бонни домой, вскоре после его перехода из команды второй лиги в футбольный клуб первой. Мы шли с ним пустырем, на котором мальчишки кучей гоняли в футбол. От бестолкового удара мяч взвился и стукнулся неподалеку от нас, тут же пустырь огласился воплем: «Эй, дядя, кинь‑ка мячик!» Бонни подскочил к мячу и в следующую секунду кожаный мяч уже вертелся и мелькал между его ног, хотя я готов был поклясться, что мяча Бонни не касается. Он точно завис над мячом, и тот — насколько мог уловить глаз — словно возлежал на воздушной подушке между подошвами его башмаков, стремительно мелькавших в воздухе. Потом, выпустив мяч, перекинул его с левой ноги на правую и точно навесил под ноги одному из парней; ребята — все семеро — остолбенели, загипнотизированные зрелищем, которое, собираясь вместе, будут вспоминать снова и снова еще долгие годы.
— Эй, мистер, а кто вы? — донеслось вслед. Бонни приветственно вскинул руку, и мы ушли. После этого случая я какое‑то время был полон счастливой гордостью за брата — существуют чувства слишком высокие, чтоб их подточила ржавчина зависти.
Я задернул шторы. Вошла Эйлина с подносом с чайником, молоком, сахаром, чашками.
— Хоть чаю с нами попейте, если сыты.
— Ну от чашечки никогда не откажусь, — согласилась мать. — Но если стряпать надумала, ступай, мы тут без тебя управимся.
— Неизвестно еще, когда Бонни вернется. — Я промолчал в ответ на косвенный вопрос Эйлины, и она продолжила: — Да и поздно уже затевать жарить мясо. Может, попозже омлет состряпаю.
— Что сготовишь, то и сойдет, — откликнулся я. — Можно и попозже. Спешить некуда, детишки по углам не голосят, есть не просят.
С чего вдруг я брякнул такое, совершенно не понимаю. Знаю только, что мне это никогда не простится. Эйлина выпрямилась, краска залила лицо и шею, потом кровь отхлынула, голова дернулась туда — сюда, глаза слепо шарили вокруг, рот раскрылся, словно ловя воздух в немом стоне. Она наклонилась, аккуратно поставила чайник и вышла.
Отец от стыда прятал глаза. Мать не переживала такого замешательства — ее глаза въедались в меня буравчиками.
— Не ожидали от тебя, Гордон!
Что и говорить, удар ниже пояса.
— О, господи! — Я стиснул кулаки. Сам едва сдерживая стон.
11
«Меланхолия» — так определила мать болезнь той своей знакомой, что утопилась. Удобное словечко, годное на все случаи жизни, хотя и не официальный медицинский термин. А уж какое мелодичное! Ме — лан — холия! Я полез в Оксфордский толковый словарь. А, вот: «Душевная болезнь; симптомы — угнетенное состояние и необоснованные страхи».
Я стоял в учительской своей школы. Один. Пристроился со словарем у окошка, поглядывая на гнущиеся верхушки деревьев, окаймлявших спортплощадку. Непогода разгулялась всерьез, дул крепкий ветер, поминутно принимался хлестать ливень. Добравшись до школы, я тут же позвонил к Эйлине на работу, сообщил директору, что ей нездоровится и она не придет. Утром после ванны я спросил ее, надо ли предупреждать — она опять не стала вставать.
— Да, пожалуйста, — ответила она.
Когда же я разбежался было просить прощения за вчерашнюю фразу, она пробормотала:
— Не надо об этом, и точка.
Накануне, когда стало очевидно, что она уже не вернется в комнату, а я не собираюсь на ее розыски, старики ушли, пригорюнившись, встревоженные. Я распустил язык, и родители оказались свидетелями семейной сцены: ситуация, в которой любой свидетель лишний. Теперь им западет в голову, что в нашем доме завелась ссора.
Эйлина снова легла. Со мной она не разговаривала. Я чувствовал, что боюсь — ее, за нее. Но пуще всего за себя.
Немного спустя я соорудил яичницу и сжевал с тостом, потом откупорил бутылку вина, вторую из тех, что принесла Эйлина. В четверг. Всего три дня назад. Тогда у нас текла нормальная жизнь. Бонни не пробыл в доме еще и дня. Неприятности и тревоги грызли его. А мы в сторонке лицезрели их. Самодовольно пыжась: мы‑то вон как искусно распоряжаемся своей жизнью. Бонни… Уже приходит себе и уходит вольготно и свободно, точно в гостинице. Мысли неизменно упирались в одно: отвезти Юнис домой. Бонни тут же, немедля, уламывает ее лечь с ним в постель.
Телефон. Трещит и трещит. Неумолчно. В конце концов, я нехотя поднялся. Названивали из автомата.
— Бонни Тейлор? — осведомился мужской голос.
— Кто это?
— Подонок! Мы знаем, где ты! — и обвал частых гудков.
Потягивая вино, я смотрел телевизор, мерцающий в дальнем углу — развлекательная программа, таких я обычно чураюсь. К возвращению Бонни в бутылке плескалось уже на донышке.
— Ты что, один?
— Да.
— Эйлина так все и спит?
— Угу.
— А что с ней?
— Нездоровится.
Бонни проворчал что‑то и, подойдя, пристроился рядом.
— Она спускалась ненадолго, тут к нам старики заезжали.