— Правильно. Но ты, Гордон, один из немногих интеллигентов, с кем можно покалякать о живописи. Не густо у меня со знакомствами в сведущих кругах.
— Может, тебе же на пользу.
— Мне и самому так кажется.
— По — моему, — продолжал я, мы уже пересели за столик, где можно было беседовать, не надрывая горла, чтоб перекричать напористые переговоры бармена и клиентов, — выявил художник истинно свое видение мира — отыщет и своего зрителя, которому именно такой стиль доставляет удовольствие. Потому что другого художника, двойника, — нет. Талант нуждается в упражнении. У человека есть обязательства перед талантом. В этом мире, Тед, нет ничего прекраснее таланта. И самое горькое — талант несостоявшийся.
— Что говорить. Только порой уж очень тяжко не растерять веру. Когда работаешь вот так в одиночку и всем до лампочки — есть ты или тебя нет.
— Видишь ли, брось ты писать — в живописи не зазияет невосполнимая брешь. О полотнах, не созданных Тедом Бранчем, скорбеть не станут. Зато сколько людей будут благодарны за картины, которые ты написал.
Я пошел принести еще пива.
— А ты сочиняешь что? — поинтересовался Тед, когда я вернулся.
— Ничего выдающегося.
— Что же, не претворяешь свои же теории в практику?
— Тед, дорогой, у меня не талант, а только лишь способности. Все мои поделки оборачиваются бледным слепком с творений других.
Да… никогда ничего подобного я вслух не высказывал. Даже перед собой признаться в таком не хватало честности. Я разом вдруг сник — вот и отнята моя мечта: она, может, и не довлела над моей жизнью, но подсознательно я согревался ею.
— Помнишь, что болтали разные ничтожества о Лоури, когда он умер? — выдержав паузу, спросил я. — Как принижали его? Разглагольствовали, что на карте мирового искусства он — провинция, да притом английская. А та девушка — запамятовал, как ее звали, — всех их, умница, припечатала. При любых недочетах, — заявила она, — одно Лоури удалось с лихвой — он приумножил сокровищницу британского искусства.
— Верно, верно, — покивал Тед. — Я‑то всей душой рад бы повторить подвиг Лоури, да только Лоури из меня никакой.
— А ты, Тед, попробуй! Суждено — проиграешь, но глупо проигрывать, даже не вступив в бой.
Вздохнув, Тед принялся за сигарету.
— Вдохновляюще ты на меня действуешь, старик! Подогреваешь мое мужество.
— Только вот писать за тебя не могу. Тут уж ты сам. Продал что за последнее время?
— Ну как сказать, — Тед взглянул на массивные металлические часы. — Располагаешь временем?
— Чересчур засиживаться некогда.
— Пиво еще будешь?
— От жажды, дружище, не сгораю. Что за спешка вдруг?
— Хочу тебе кое‑что показать. Займем твою машину на полчасика?
— О чем речь.
Мы допили и вышли. Пивная стояла на холме. Пятнадцать лет назад с десяток улиц, застроенных домами, вползало на него шеренгами. Теперь на их месте пустырь, заросший травой. Он резко обрывается в низину, где беспорядочно высыпали новенькие муниципальные здания. Легкая дымка в долине радужно заиграла от нежданно брызнувшего солнышка. Послушно сворачивая по указаниям Теда, я покатил через центр города.
— Выпадают деньки, когда обшарпанное наше местечко определенно смотрится красиво.
— Камни и деревья, — пояснил Тед, — эффектнейшая композиция. Но когда камень разрушается, деревьям его не спасти. — Он поглубже умостился на сиденье. — Знаешь, я стараюсь запечатлеть здешние уголки. Не хватает времени зарисовывать — фотографирую. Сам понимаешь, меня не точит ностальгия по развалюхам, в которых приходилось ютиться людям, и по нескончаемому рабочему дню: день — деньской рабочие вкалывали на здешних фабриках, а всего нажитого — горб да чахотка. Нет. Но у городка имелся стиль. А какой уж там стиль в стекле и бетоне?
Мы переехали реку, прокатили по берегу и опять поползли на холм. Узкая петляющая дорога бежала мимо зимних лугов, огромных парков и добротных свежепокрашенных особнячков, прячущихся среди вязов, дубов и платанов. Весной здесь царили холодновато — зеленые оттенки. На ветровом стекле посверкивало солнце, поминутно ослепляя бликами — пришлось опустить козырек: дороги не видно. Сюда нас с Бонни в детстве привозили на прогулки. В сезон мы собирали смородину на варенье или гоняли мяч, обшаривали заросли рощиц, укромные места в подлеске. Наши родители посиживали, разморенные, лениво перекидываясь обрывками фраз, а далеко внизу гудели, проносясь, поезда. Фабрики и склады стояли, застывши, подремывая в лучах воскресного солнышка. Уже тогда в Бонни сидел бес неугомонности, я же был ребенком тихим и спокойным. Ему быстро прискучивали наши игры, и он удирал: обшаривал все окрестности, не страшась забрести на запретную территорию частных владений. Когда наступал час отъезда, начинались долгие его розыски.
Мы повернули еще раз. Теперь ехали между высокой каменной стеной и железной оградой. Затем миновали аллею конских каштанов и очутились на прогалине. Поодаль от дороги на специально возведенной площадке у кромки луга прилепилось длинное полубунгало из камня и кирпича. Новехонькое: на окнах потеки мела, сад — вывороченные комья земли. В дом еще даже не въехали.
Послушный Теду, я затормозил па придорожной площадке, недавно, видно, сооруженной. В пабе Тед коротко бросил: «Малюю тут картинку для одного», не распространяясь подробнее ни о цели поездки, ни о месте, и я придержал любопытство. Мы направились к дому по чистенькой дорожке, и Тед, достав ключ, отпер дверь. Комнаты пусты, но выкрашены и выскоблены дочиста. Хоть сию минуту въезжай.
— Домик влетел кому‑то в копеечку, — заключил я, приметив по пути огромную квадратную кухню, оборудованную с особым тщанием: холодильник, мойка, инфракрасная духовка.
— Хозяин — строитель, — объяснил Тед. — Сам и строил.
Он отпер дверь, и мы очутились в гостиной. Внимание сразу захватывало огромное, во всю стену, окно: из него открывался вольный, не заслоняемый ничем вид на долину и холмы; засмотревшись на панораму, я обернулся, только когда Тед, стоявший позади, спросил:
— Ну и как тебе? — и я уразумел, ради чего он меня привез.
— О, господи! — вырвалось у меня.
— Угу, — серьезно подтвердил Тед, но в глазах у него плясали смешинки, — это он и есть.
Роспись занимала чуть ли не всю плоскость стены, написана прямо по гладкой свежей штукатурке. Мадонна и Дитя. Композиция в манере итальянского Ренессанса, но фон — стилизованные викторианские и эдвардианские особняки нашего городка, самые живописные. Мать и Дитя принимают знаки почтения от местных высоких лиц — мэра, у него на шее видна цепь, настоятеля собора; рядом с ними женщины с хозяйственными сумками и мужчины в комбинезонах, будто застал их художник врасплох по пути с работы. Пока я смотрел на картину, краски ее вдруг заиграли в солнечном свете. Я стоял завороженный, даже язык отнялся.
— И ты… — вымолвил я наконец. — Это написал ты, Тед?
— Угу. Это «Поклонение волхвов». Заказчик увидел картину во Флоренции, сфотографировал, привез репродукции и пожелал, чтобы я увеличил во всю стену. Я уговорил его на вольное переложение. Посмотрев наброски и первые эскизы, он согласился. Что и говорить, решение отважное, — сухо присовокупил Тед. — Но теперь вроде ничего, доволен.
— Еще бы! Волшебная картина!
— Вот так тон! Будто ты и не подозревал, что я способен на такое, — он смущенно ухмыльнулся, его глаза перебегали то на мое лицо, то на картину.
— Честно и откровенно, Тед. Не подозревал. Чтобы до такой степени сильно, нет.
— Каждый родившийся ребенок несет в себе будущее мира, — внезапно помрачнев, изрек Тед. — Своих детей у меня нет, да я и не особенно жажду, но уж настолько‑то я их понимаю.
На глаза навернулись слезы. Я отошел к окну, в горле стоял ком, я несколько раз поглубже вздохнул. Обернувшись, взглянул на роспись издалека.
— Но однако ж, какая все‑таки диковинная причуда… подобный заказ…
— Ему хотелось как‑то увековечить память об одной девушке. Она погибла, как я понял, совсем молодой. Путешествуя, он увидел во Флоренции картину, и его вдруг осенило. Он католик, само собой. Приехал, пустился на поиски местного художника и набрел на меня. Я, видишь ли, иду по сходной цене.