Центральный мотив варьируется. Бывает, что два равных треугольника с противолежащими основаниями проникают друг в друга вершинами. В этом случае они обрисовывают контур недавней игрушки, называемой диаболо, или силуэт роковых песочных часов былых времен. И снова рисунок отражается от границ поля расходящимися волнами, повторяясь и увеличиваясь.
Посреди вершинной грани, подобные гербу на неоспоримой печати, вибрируют, надвигаясь одна на другую, ирреальные, но ровные пилы, ряды законченных и одновременно открытых треугольников. Эта непогрешимая сеть, кажется, свидетельствует о том, что тайные пленницы ее петель — грозные молнии. В действительности, в плену здесь нечто куда более значительное, чем молния: правило, план-основа.
Иногда кристалл гематита завершается ступенчатой пирамидой, почти распластанной, похожей скорее на гирю, чем на памятник Джосера в Саккаре[118]. Неважно. Везде — то же решающее превосходство недр, которое заново обрели (или думали, будто изобрели) Евклид и Пифагор. Везде та же абстрактная строгость, позволяющая человеку стать вровень с богами, придуманными им, дабы она имела поручителей.
Так, убеждая себя в том, что ущербность лишает его права приписывать себе источник и залог непогрешимого, он ищет внешний ориентир и отказывается открыть его в природе, сам ей принадлежа. Природу он знает лишь по собственной глупости: в его восприятии она чувствительна, неуверенна, нерешительна и противоречива, подвластна случайностям, ошибкам, вынуждена выбирать. В тылу, однако, остаются незыблемые фестоны пирамидального железа.
На треугольном сечении редких пиритов (на сей раз солнечном, а не ночном) появляется тот же мотив: мелкие треугольники, рассыпанные в определенном порядке внутри более крупных, скупо рассеянных по главному треугольнику. В любом случае абсолютные углы вычерчены так, что приходится сомневаться, достижимо ли когда-нибудь с помощью техники совершенство, равное стихийному. Это — природный эталон, которого не способен предоставить ни один циркуль или отражательный гониометр, никакие утонченные, самые хитрые угломерные приборы. Здесь — первоисточник, здесь — образец. Знай, человек: ты опоздал, ты зависим. И да будет тебе известно, что ты носитель универсального шифра, вписанного в тебя, как и во все вещи, во все живое, пусть более чем на три четверти стершегося.
Заключительный герб
Камень, размером, цветом и формой схожий с бразильским орехом. Что-то вроде тетраэдра. Единственная полированная поверхность представляет выгнутый треугольник, заключенный в очень тонкую шершавую оболочку. К ней примыкает прерывистый бордюр из нанесенных кончиком кисти голубых мазков. Непосредственно за ним идет, в свою очередь, более широкое поле цвета окаменелой слоновой кости. Блеклый фон усеян мелкими ярко-красными букетиками. Местами расплылись не столь заметные темные пятна, похожие на клубы дыма или на подпалины, оставленные горячим утюгом на тонком белье. Затем свивается сердечком кирпичная лента, на которой в одном только месте проступают коричневато-серые переливы, отсвечивая мимолетным блеском; за ней следует ярко-синяя полоса, затем снова красно-коричневая, потом тонкие, более тусклые голубые полоски, все тоньше и бледнее; наконец в середине — лужа, полная тоски, где погасли, потонули все оттенки, непритязательно-безразличные, нечувствительные даже к свету. Природный герб — величиной меньше чем с кулак, простой, без почетных и прочих геральдических фигур; если я достаточно долго его созерцаю, это душа или образ мира.
Что такое душа или изображение мира? По правде говоря, что угодно. Кто-то, для кого вдруг меркнут краски вселенной, освобождается от своих желаний и знаний. И вот однажды вечером его будто избавили от уроков и шрамов жизни, от ее лохмотьев и излишеств. В нем поднимается большая усталость, обольщая новым соблазном, которому, как другие, должен уступить и я. Меня наполняет ощущение легкости; в то же время двигаться я неспособен или совсем этого не хочу. Я вознагражден за то, что расстаюсь с пустыми мыслями, обременительными чувствами. Разочарованно смотрю я на то, что недавно настойчиво пытался заполучить. Быть может, я осужден, но и приговор приносит облегчение: в нем — прощение.
Если кто-то тщательно всматривается в предмет, в любую основу, он вскоре получает искомый ответ. В тишине он отрекается от всего суетного. Он один; вероятно, брошен, однако он и сам бросает позиции, меж тем как вокруг медленно сгущается сумрак Он не знает, то ли его отрешенность возрастает от многой мудрости, то ли, утратив воодушевление, он предается безразличию. Камень (если это камень) воплощает тогда для него (для меня) итог внутренних побед и поражений. Оставшийся от них неосязаемый осадок уже не имеет с ними ничего общего и даже не напоминает о них — за эту крайнюю сдержанность я ему благодарен. Камень, с гербом или без него, прозрачный и твердый кристалл становятся на несколько мгновений образом или средоточием мира. Глядясь в это зеркало, сокрушенное сердце видит себя в своей отъединенности и без прикрас. Присущей им бедностью камни обогащают мою новую бедность, в которой я еще не утвердился и оттого постоянно впадаю в банальное убожество, расточая или крохоборствуя — это уже не имеет для меня значения.
Погружение в их архитектуру или прозрачность не дает мне явственных откровений. В этих зеркалах я стараюсь рассмотреть свое — далекой давности — отражение. Я пытаюсь приблизиться к истокам науки о печатях, которой подначальны и мы, поздние и хрупкие глиняные сосуды. Зачарованные этими смутными образцами, кратковременные существа угадывают в них свою судьбу.
Эпилог
Раненые камни
Изъяны и вкрапления спасают драгоценный камень от анонимности чистоты, делают его единственным и несравненным. Два, несколько, бесконечное множество безукоризненных алмазов, одной воды, равного веса и одинаковой огранки, неотличимы. Различаются они лишь благодаря возможным несовершенствам, которые их портят. Однако, если достигнут некоторый рубеж — быть может, рубеж очевидности — и вместо робко-неприметного дефекта налицо повреждение, открыто заявляющее о себе, затронутый им минерал переходит в иную юрисдикцию, относящуюся скорее к искусству, чем к коммерции. Теперь уже уникальное получает приоритет над одинаковым, незаменимое — над тем, что легко обменять. Ведь камни и драгоценные камни — это не одно и то же.
Далеко не любое насилие наносит урон, который может считаться примечательным. Для этого необходимо чрезвычайное потрясение, явное постороннее вторжение, наделяющее образец признаками поля брани, где упрямые антагонисты пришли к соглашению или застыли в кульминационный момент напрасной ярости.
* * *
В кристалле кварца плавают млечные туманы; он заполонен растрепанными губками непокорных оксидов; его покрывают зеленоватые мхи хлорита; в нем развеваются пряди рутила; копья турмалина пронзают его насквозь; как снопы, вспыхивают здесь темные букеты марганца; невидимые заграждения неожиданно развертывают знамена ртути: зеркала, погруженные в саму прозрачность, оборачиваются экранами, вдруг озаряемыми фейерверком света; между параллельными стенками — вехами промежуточного роста — струится столь же бесцветная жидкость, недоступная и близкая. В таких сюрпризах нет ничего отталкивающего, ничего, что снижало бы ценность камня: это свидетельства славы, оставленные первородными силами, натиска которых не мог отразить даже неприступный кристалл.
Эти жестокие удары высокого происхождения никто не спутает с какой-то случайной трещиной или разломом, со шрамом, вызванным стечением обстоятельств, или с неуместной эрозией. Здесь было упорное противоборство, происходили тайные химические превращения. Совсем как в поэзии, где образ набирает силу оттого, что мы сталкиваемся с данностью изображений или символов, сближение которых превосходит понимание и вместе с тем шокирует. В первый момент оно кажется неприемлемым, но затем все разрешается сочувствием, а убедительность обращается неотвязностью. Так и здесь, удовольствие порождено благодатью умиротворяемого спора.