Хартингер — вышедший на пенсию столяр и режиссер сельского театра — как-то после обеда на уборке картошки поймал мышь и сунул ее Марии за пазуху. Кто-то повернулся на резкий крик, кто-то увидел наконец ее груди. Она разорвала на себе блузу до самого фартука. Это возмутило Штраусиху, поденщицу. Застегнуть блузу было уже невозможно. Мария рассмеялась. Она зажала в кулаке края разорванной блузы и, шагая через борозды, пошла с поля. Все, особенно мужчины, смотрели ей вслед: она направлялась не к воротам, а к изгороди.
— Гляньте, через забор лезет! — в ужасе завопила Штраусиха.
Мария с такой неспешностью перелезала через изгородь и при этом так высоко задрала подол, что у одного из мужиков выскользнула из рук мотыжка. Штраусиха не закрывала рта, покуда Мария не коснулась ногами земли и не оказалась в ложбине, но и тогда продолжала костерить Марию. Клялась, что видела ее в лугах с парнем из мясной лавки. Уточнила, что Мария тогда еще в школу бегала, и добавила, что в прежние времена люди до двадцати годов не знали, чем мужик от бабы отличается, потому как вкалывали до седьмого пота. Слушая длинную речь Штраусихи, Холль надумал подшутить над ней. Его возмутило не злословие Штраусихи, а ее зависть. Она не могла простить Марии, что с ней стал заигрывать Хартингер, запустивший ей мышь за пазуху. Это навело Холля на мысль подбросить мышь Штраусихе в кофе из винных ягод. И он решил без промедления, при первом удобном случае незаметно пробраться к тому месту, где Мария вытряхнула мышь.
Когда Мария вернулась, он сразу же посвятил ее в свой план. Вплоть до полдника они давились от смеха. Зато потом, когда затих всеобщий хохот, перед Холлем замаячил неприятный вечер. Поскольку Холль и Мария так покатывались со смеху, определить виновников было просто. Даром что хозяин и сам смеялся, он поставил-таки обоих на колени и заставил просить прощения, правда, из этого ничего не получилось, так как при виде Штраусихи они опять затряслись от смеха. Даже вечером, томясь в чердачной комнате в ожидании порки, Холлю все еще было смешно.
Когда Холль мысленно переносился в Оберпринцгау, он часто вспоминал мать. Ему казалось, что там у него твердый берег. И было жаль Марию и Морица, у которых не было на земле места, где они могли бы укрыться от невзгод. Как и большинство батраков, оба были перекати-поле.
Во время мессы, опускаясь на колени в проходе между скамьями, Холль испытывал ужас. Два с половиной года эта церковная повинность была сопряжена с мучительным усилием не совершить во время службы чего-либо наказуемого. Он становился на колени, когда это делали другие. Он молился, когда другие молились. Крестился так и столько раз, как это делали остальные. Вставал, преклонял колени, садился, молчал и пел вместе со всеми.
Но, несмотря на все старания, однажды он провинился. Его сосед слишком горячо интересовался, кто из кузнецов делал новый сосуд для пожертвований. Холль хранил спокойствие и делал вид, что не слышит вопроса. Тогда тот ткнул его локтем под ребра и повторил:
— Кто из кузнецов новую кружку делал?
— Не знаю, — сердито шепнул Холль.
— Знаешь, да не говоришь, — прошипел сосед.
Холль отвел взгляд на боковой алтарь, священник умолк, и тут перед Холлем, как из-под земли, выросла фигура воспитательницы из детского сада, особо доверенной прихожанки. Вот и его черед настал. Покуда священник по скрипучим ступеням спускался с кафедры, Холлю и соседу надлежало выйти на середину. Верующие почтительно поднялись навстречу пастырю и начали молитву. Холль чувствовал коленями холод плит. Он с ужасом подумал об отце, стоявшем у стула с номером 48. Упершись взглядом в срединный алтарь, Холль возносил к нему одного «Отченаша» за другим, во-первых, ради того, чтобы выйти из этого нелепого положения, во-вторых, чтобы упросить Бога хотя бы до начала благословения лишить зрения всех прихожан. Священник, в школе так бойко лупивший палкой по рукам учеников, здесь нарочито медлил, тянул время и делал все, особенно причащал, с такой благостной неторопливостью, что Холль готов был вырвать у него из рук облатку.
Как-то часов в шесть утра Холль услышал, как по лестнице поднимается мачеха. Оба сводных брата еще спали. Он повернулся лицом к стене и притворился спящим, надеясь, что удастся полежать еще хоть чуточку. Но подошедшая мачеха безжалостно растолкала его. Он встал, надел серые колючие штаны, спустился вниз, влез в сапоги и молча пошел в хлев. Коров уже подоили. Ему велели лезть наверх и сбрасывать сено. Это было тяжело, сено на досках слежалось. Коровы беспокойно мычали. Когда Холль закончил, с завтрака вернулись Конрад и Фельберталец. Фельберталец отпустил его завтракать.
Отец сидел за столом и читал "Рупертиботе".[1] Холль пристроился на краю скамьи и начал есть. Одна из батрачек и Мария мыли посуду. До половины восьмого оставалось десять минут. Холль поднялся наверх и быстро переоделся. Снова вернулся на кухню. Мачеха спросила, почему он не в белой рубашке. И тогда началось, завертелось. Светлое Христово Воскресение, а он как чушка. Исповедаться не соизволил. Холля пронизывает страх. Отец вскакивает. Порки не избежать. Верхняя кладовка. Спущенные штаны. Ожоги ремнем. Холль, как всегда, должен просить о наказании, а потом благодарить. Точь-в-точь как когда-то его собственный отец своего отца. Первые удары обычно больнее всего, после них Холль, лишь скучая, поглядывал на решетку оконца. Пыхтение отца вызывало отвращение. Штаны приходилось поддерживать руками: пуговицы были оторваны. Потом отец спустил его с лестницы, Холль сильно ушибся о кухонный пол. Крики мачехи. Безмолвные лица работниц. Боль. Стыд. Отец велел ему оставаться дома. Мачеха, застелив постели, сразу же взялась за стряпню. Работницам надо было в церковь. Холль слонялся возле дома, пока в комнатах и в поселке не наступила тишина, а потом полями побежал куда глаза глядят. По части пропущенных уроков ему не было в школе равных. В день школьной исповеди он должен был вместе с батраками идти на дальний надел раскидывать удобрения. Школьную исповедь он пропустил. Отец разорялся, что это страшный позор, что их оболтус отсиживался за предпоследней партой, тогда как другие исправно причащались.
Один инвалид, в сад которому Холль должен был привезти в субботу две телеги навоза, волей-неволей помог ему совершить побег. В кармане штанов оказались девять шиллингов. Поездка началась чудесно. Правда, он опасался, что кто-нибудь узнает его. Чуть ли не в каждом встречном он видел отцовского шпиона. По одежде можно было догадаться, что он в бегах, на нем болталась та самая рвань, в которой он работал в хлеву. Он боялся, что проводник вышвырнет его из вагона. День стоял прекрасный. Были цели. Планы. Целая лавина мыслей, которой требовалось всего несколько слов. Все надежды он возлагал на отчима. Мягкого, скупого на слова человека. Из лучших побуждений он привез Холля в усадьбу 48, а раньше вступался за него. Самого отчима воспитала чужая женщина, у нее был огород с репой — единственное ее владение. Еще в детстве отчим обращал на себя внимание. Вздутый живот и вечно голодные глаза. Почти ничего, кроме репы, он и в рот не брал. Люди над ним смеялись. Это привело к тому, что он постоянно глушил в себе воспоминания, нажил язву желудка, стал раздражительным, перенес операцию.
Поезд еле тащился. Дали бы волю, Холль взобрался бы на паровоз и раскочегарил бы его, как безумный. Долина становилась все прекраснее, все просторнее, а у Нойкирхена переходила в холмистую равнину. Холль пробежал через рынок, поднялся на холм и ни капельки не устал.
Нойкирхен был чудесен. Просто мировой город. Бургомистр — святой. Священник — сам Господь Бог. И все собрались, чтобы встретить Холля и отпраздновать его появление. Это было долгое путешествие.