Анна часто заступалась за Холля, упрашивая хозяина не бить мальчика, но тот ни разу и бровью не повел в ответ на ее причитания. Хозяина ничто не могло смягчить, как, бывало, и его собственного отца. Все в доме были ему подвластны, он же не отвечал ни перед кем. Он мытарил Холля и Морица, которые во всем от него зависели, а спустя годы — и женатых сыновей. Холль не смел заходить в те дома Хаудорфа, где его привечали, и не имел права водиться с детьми из этих домов, особенно — из одного.
В Хаудорфе жили одни добрые люди, однако хозяин и хозяйка терпеть их не могли и постоянно распускали о них гнусные слухи. И хотя ни разу даже не были в доме своих соседей, рассказывали о них так, будто сами все видели. Однажды, когда хозяйка опять принялась за свое, Холль сказал, что она говорит неправду. И сразу понял, что выдал себя. Хозяйка бросила на него быстрый взгляд и покачала головой. Взгляд этот уничтожил Холля, в глазах хозяйки читалась такая кара, какую не посылал ему застывший, суровый взгляд хозяина. Женщина продолжала хранить спокойное молчание, хозяин же рявкнул: "А ну выкладывай!" Заикаясь, мальчик тут же проговорился, что на Лехнерфельде играл с мауэреровскими детьми в прятки. Кроме всего прочего, это было опровержением хозяйского вранья, но вышло иначе. Дело свелось лишь к тому, что Холль признался в крамольном общении. Он знал, что хозяин не сразу начнет драть его, так оно и случилось. Дав ему допить кофе, хозяин послал его наверх, на дальний надел, посмотреть, все ли ладно с коровами, которых Холль и Бартль неделю назад пригнали с горного пастбища.
Быстрым шагом двинулся Холль по боковой улочке, а у мельницы решил срезать путь. Наверх вела крутая извилистая тропка. На том месте, где летом его доводили до отчаяния козы, то и дело норовившие разбежаться, он остановился и посмотрел вниз, на Хаудорф. Вспомнились весенние нахлобучки, вечные муки и наказания. Пришли на память покосы и мелькающие на них лица. Он пошел дальше. Перед ним лежал большой камень, с которого прошлым летом, обнажив черный мохнатый пах, мочилась батрачка, приковавшая к себе взгляд мальчика. Несмотря на то что тропа стала круче, Холль почти не сбавлял шага. Это было нелегко, но страх перед вечерним наказанием гнал вперед и заглушал усталость. Далеко внизу журчал ручей. По другую руку виднелся вытоптанный луг, в бурых и зеленых пятнах, он то скрывался за спиной, то маячил перед глазами. Все тут было исхожено Холлем вдоль и поперек. С тропинки он свернул на дорогу, так же круто уходившую вверх. Возле поленницы, которую он и его одноклассники нагромоздили для директора на уроках гимнастики, Холль свернул с дороги и двинулся наверх, к лощине, поросшей лесом. Оставалось пересечь склон, чтобы попасть на дальний надел. Здесь тоже были знакомы каждый камень, каждая ложбинка и колдобинка. Он быстро поднимался, и путь был словно уставлен вешками, и возле каждой его когда-то колотил хозяин, и Холль заранее страшился будущего года, предстоящей гонки на пару с лошадью. Коровы паслись гораздо ниже — там, где по милости хозяина угодил в осиное гнездо гамбургский студент, подрабатывавший на уборке.
Не успел наступить вечер, как Холль уже предстал перед своим мучителем и доложил, что с коровами все в порядке. Потом помогал задавать корм лошадям. Он был рад визгу голодных свиней, рад звяканью подойников, рад вечерней суете внутри и вокруг хлева. С одной стороны, он надеялся избежать грядущего наказания, с другой — искал для себя какого-нибудь несчастного приключения. В конюшне он додумался подставить себя под удар копыта. Он начал подскакивать ко всем лошадям подряд, покуда одна, в середке, не лягнула его, когда он с ней поравнялся. Встав на ноги, Холль не почувствовал никакой боли и не обнаружил раны. По второму разу он не пошел.
Отсидев за ужином, как положено, рядом со своим мучителем, Холль убрался наверх, в старую чердачную каморку. Здесь стоял противный запах сырости, кормов и всякого хлама. Взгляд сразу же скользнул по веревкам, они были повсюду: на двери, на стенах, на ларях. Многие из них он уже успел отведать. Он помнил эти веревки, но не помнил, почему они хлестали его кожу. Его всегда били по голому телу. Хозяин не спешил. Он вошел в ту минуту, когда Холль смотрел на улицу, по которой с молочными бутылями проходили деревенские дети. Лицо хозяина обещало грозу. Холлю оставалось только спустить штаны и сказать:
— Отец, будьте добры выпороть!
Левой рукой хозяин схватил его за шею, перегнул через колено, а правой схватил веревку, которая мелькала до тех пор, пока плач не перешел в визг. После этого Холль должен был сказать:
— Спасибо большое за порку, отец!
Затем Холлю пришлось выйти вместе с хозяином, тот требовал, чтобы после выволочки Холль с сияющим лицом присоединялся к работникам.
Раз в год проведать Холля и Морица приходил кто-нибудь из попечителей. В присутствии хозяев казенный ангел-хранитель спрашивал двух «идиотов», как им живется.
Несмотря на то, что тогдашний священник день-деньской просиживал в кабаках с хаудорфскими мужиками, портняжке, утопившему распятие в миске с кукурузной похлебкой, ничего не оставалось, как перебираться в другие края. Каждую ночь нижняя часть дома Бергера, где портняжка ютился со своими двадцатью тремя домочадцами, становилась мишенью мужицкой злобы. Началось с того, что через открытое окно на супружеское ложе угодила кошка, выкупанная в отхожем месте, в другой раз на головы супругов вывалили лопату конского навоза. Портной был не в силах противостоять извержениями смердящего католического духа.
Прочие же обитатели Хаудорфа как были, так и оставались, и Холль изо дня в день жил рядом с ними. Он, конечно, был с ними знаком, но знаком не по-соседски и уж никак не по-свойски, а мимоходом, мимобегом, мимоездом. Случались лишь вынужденные встречи, вернее, отчаянные попытки уклониться от любой встречи с кем бы то ни было на тропках, улицах, задворках, склонах и прогалинах. Каждый день с самого утра Холль находился в напряжении. Вывести лошадь из конюшни — дело не такое уж хитрое, запрячь тоже, а вот развернуть у навозной кучи двухосную телегу, почти не двигаясь с места, чтобы не задеть конюшню, — это уже посложнее, потом надо было быстро миновать ворота и спустя минуту-другую двигаться шагом по прямой, все это требовало полного самообладания, ведь приходилось трусить рядом с лошадью или чуть впереди. С шести до половины восьмого сновать вверх и вниз по улице, затем — быстро на кухню, схватить заплесневелый кусок, переодеться — и в школу.
Это были постоянные, но с переменным успехом усилия не потерять разум и в то же время бегство от самого себя. Никто не мог видеть дальше своего носа, и все, что мог прокричать каждый, Холль загонял внутрь, оставаясь немым. То и дело двенадцати- и тринадцатилетние подростки сбивались после уроков в стаю за бойней и ждали случая напугать бывшую учительницу, выскочив из-за колодезного желоба. Самые что ни на есть радостные лица, а в головах темные закоулки, о существовании которых не знали даже сами обладатели. Если одному суждено всю жизнь испытывать такую власть сострадания, что он не способен дать шлепка и корове, то у другого рука не дрогнет по ничтожному поводу забить ребенка до смерти. Одни истово верили и никогда не забывали о Боге, другие отроду не вспоминали о нем, даже когда в лютый мороз гнали в долину возы с дровами. Если одни по малодушию топились или вешались, другие гордо шагали по жизни, чтобы накопить побольше душевной черноты.
Как защититься, отвести душу и выразить свои чувства? Кто-то уже давно набил руку в однообразной работе, а кому-то с ней еще предстояло свыкнуться. Среди батраков, кроме добросовестных, попадались и озлобленные люди, которые в первую же неделю после Сретения расправлялись с неудобными, тяжелыми в обращении черенками вил. Без лишних слов они ломали об колено крепкие ореховые палки. Мастеровой, особо чуткий к такого рода треску, всегда прибегал слишком поздно. Сломанными черенками батраки доводили его до отчаяния. В то время как после молитвы они могли отдохнуть в свое удовольствие, он вынужден был до поздней ночи пыхтеть в мастерской над новыми черенками. Уж если работники вбили себе в головы спровадить его в мастерскую, то они, конечно же, ломали и самые лучшие рукоятки, какие только производила природа. Но рано или поздно каждая сломанная палка, дававшая недолгий отдых разрушителю, одним концом ударяла по нему же, существу подневольному. Чуть ли не весь воскресный день батракам приходилось орудовать ножовками в зарослях орешника. Везде и всегда они оставались внакладе.